Читать книгу «Соловей» онлайн полностью — Кристин Ханна — MyBook. Сказка соловей - ганс христиан андерсен Анализ сказки Соловей

Кристин Ханна

Побережье Орегона

Если я чему и научилась за свою долгую жизнь, то именно этому: любовь показывает нас такими, какими мы хотим быть, а война показывает нас такими, какие мы есть. Нынешние молодые хотят знать все обо всех. Они думают, что, разговаривая о проблемах, смогут их разрешить. Но я из поколения не столь бойкого. Мы знаем, как важно забывать и порой поддаваться искушению начать все заново.

Впрочем, в последнее время я все же вспоминаю и о войне, и своем прошлом, и о людях, которых потеряла.

Потеряла.

Звучит так, словно я обронила своих любимых невесть где, оставила их в каком-то случайном месте и по глупости не сумела отыскать.

Нет, они вовсе не потеряны. Они просто ушли. И сейчас в лучшем мире. Я живу уже долго и знаю, что такая заноза, как тоска, проникает в нашу ДНК и становится частью нашего естества.

После смерти мужа я вдруг начала стремительно стареть, а новость о диагнозе только ускорила этот процесс. Кожа моя сморщилась и сделалась будто использованная вощеная бумага, которую пытались разгладить, чтобы еще раз пустить в дело. И зрение все чаще подводит - в темноте, при свете фар, во время дождя. Эта новая ненадежность мира лишает меня присутствия духа. Наверное, потому я и оглядываюсь чаще в прошлое. Там я нахожу ту ясность, которой лишилось для меня настоящее.

Хочется верить, что, уйдя, я обрету мир, встречу всех, кого любила и потеряла. По крайней мере, меня простят.

Но себя не обмануть, верно?


Мой дом, названный лесным магнатом, что построил его больше сотни лет назад, «Пики», выставлен на продажу. Я готовлюсь к переезду, потому что мой сын считает, что так правильно.

Он старается заботиться обо мне, показать, как сильно меня любит в эти трудные времена, и я мирюсь с его стремлением всем руководить. Какая разница, где умирать? Вот уж проблема, право. И какая разница, где доживать? Упаковываю свою орегонскую жизнь; на этом берегу я осела почти полвека назад. Немногое хочется забрать с собой. Но есть одна вещь.

Тяну ручку складной чердачной лестницы. Лестница спускается с потолка, раскрывая ступеньки одну за другой, будто джентльмен, любезно протягивающий руку.

Хлипкие ступеньки прогибаются под ногами, пока я медленно взбираюсь на чердак, пахнущий затхлостью. С потолка свисает единственная лампочка. Поворачиваю выключатель.

Это как оказаться в трюме старого парохода. Деревянные дощатые стены; паутина серебром окутывает углы, клубками собираясь в щелях между досками. Потолок такой низкий, что в полный рост я могу выпрямиться только в самом центре чердака.

Кресло-качалка, которым я пользовалась, когда внуки были маленькими, старая детская кроватка, ободранная лошадка-качалка на заржавевших пружинах и кресло, что дочь отреставрировала, уже заболев. Вдоль стены выстроились подписанные коробки: «Рождество», «День благодарения», «Пасха», «Хэллоуин», «Спорт». Там вещи, которые мне больше не пригодятся, но с которыми я не в силах расстаться. Не могу я признать, что больше не наряжать мне рождественскую елку, - это все равно что сдаться, а этого я никогда не умела. Нужное мне обнаруживается в дальнем углу: старый кофр, облепленный дорожными наклейками.

С трудом выволакиваю тяжелый кофр на середину, прямо под свет лампочки. Опускаюсь на колени, но боль в суставах вынуждает перекатиться на ягодицы.

Впервые за тридцать лет приподнимаю крышку. Верхнее отделение набито детскими мелочами: крошечные пинетки, песочные формочки, карандашные рисунки - сплошь человечки и улыбающиеся солнышки, - школьные табели, фотографии детских праздников.

Осторожно вынимаю верхнее отделение и откладываю в сторону.

На дне кофра свалены в беспорядке реликвии: несколько выцветших блокнотов в кожаных переплетах; стопка старых открыток, перевязанная голубой атласной ленточкой; помятая с одного угла картонная коробочка; несколько тоненьких книжечек со стихами Жюльена Россиньоля; обувная коробка с кучей черно-белых фотографий.

А сверху - пожелтевший лист бумаги.

Руки дрожат, когда я решаюсь взять его. Это carte d’identite, удостоверение личности военного времени. Долго смотрю на крошечное фото молодой женщины. Juliette Gervaise.

Сын поднимается по скрипучим ступеням, шаги звучат в такт биению моего сердца. Наверное, уже не первый раз меня окликает.

Мама! Не надо тебе сюда забираться. О черт, лестница ненадежная. - Он останавливается рядом. - Споткнешься ненароком и….

Чуть похлопываю его по ноге, качаю головой, не в силах взглянуть на него.

Присядь, - шепчу.

Он опускается на колено, потом садится рядом. От него пахнет лосьоном после бритья, тонким и пряным, и еще немножко табаком - курил потихоньку на улице. Он бросил много лет назад, но вновь начал, узнав о моем диагнозе. У меня нет оснований ворчать: он врач, ему лучше знать.

Первым побуждением было сунуть бумагу в кофр и поскорее захлопнуть крышку. С глаз долой. Именно так я поступала всю жизнь.

Но сейчас я умираю. Может, и не так быстро, но и не чересчур медленно, и чувствую, что должна все же спокойно взглянуть на прожитые годы.

Ты плачешь, мам.

Хочу рассказать ему правду, но не выходит. И меня смущает собственная робость. В моем возрасте уже можно ничего не бояться - уж точно не собственного прошлого.

Но меня хватает только сказать:

Я хочу забрать этот кофр.

Он слишком большой. Я переложу вещи в коробку поменьше.

Я ласково улыбаюсь его желанию опекать меня.

Я люблю тебя, и я больна, поэтому позволяю тебе помыкать мною. Но пока я жива. И хочу забрать этот кофр.

Ты уверена, что тебе действительно необходима вся эта ерунда? Это ведь только наши рисунки и прочий хлам.

Если бы давным-давно я рассказала ему правду, если бы позволяла себе больше петь, пить и танцевать, может, он и сумел бы разглядеть в своей беспомощной скучной матери меня. Он любит несколько неполную версию. А ведь именно этого мне всегда хотелось: чтобы меня не только любили, но и восхищались мной. И наверное, мне хотелось бы всеобщего признания.

Считай это моей последней просьбой.

Он явно рвется возразить, мол, чтобы я не говорила так, но боится, что голос дрогнет.

Ты уже дважды справлялась, - откашлявшись, наконец выдавливает сын. - И справишься сейчас.

Мы оба знаем, что это неправда. Я слишком слаба. Только благодаря нынешней медицине я могу пока спокойно спать и нормально есть.

Ну конечно.

Я просто забочусь о тебе.

Я улыбаюсь. Американцы такие наивные.

Когда-то давно я разделяла его оптимизм. Считала мир безопасным местом. Но очень давно.

Кто такая Жюльет Жервэ? - спрашивает Жюльен, и я вздрагиваю.

Прикрываю глаза. В темноте, пахнущей плесенью и прошлым, память принимается переворачивать листки календаря, тянется сквозь годы и континенты. Против воли - а может, именно согласно ей, кто знает? - я вспоминаю.

Свет погас над Европой.

И никогда больше в нашей жизни мы не увидели его.

Сэр Эдвард Грей, о Первой мировой войне

Август 1939-го Франция

Вианна Мориак вышла из холодной кухни во двор. Чудное летнее утро в долине Луары, все цветет. Белые простыни на веревке хлопают под порывами ветра, розовые кусты льнут к старой каменной ограде, укрывающей уютный уголок от посторонних глаз. Пара трудолюбивых пчел озабоченно жужжит среди цветов; издалека доносится пыхтение паровоза, а затем заливистый девчоночий смех.

Вианна улыбнулась. Восьмилетняя дочь, наверное, бегает по дому, беспрерывно теребя отца, который покорно бросает дела, чтобы стать участником ее забав, - это они так собираются на субботний пикник.

Твоя дочь - настоящий тиран. - В дверях возник улыбающийся Антуан, аккуратно причесанные волосы блестят на солнце.

Все утро он работал: шлифовал новый стул, и без того гладкий, как атлас, и тонкий слой древесной пыли припудрил его лицо и плечи. Антуан крупный, высокий, плечистый, на круглых щеках пробивается темная щетина.

Он обнял ее, притянул ближе:

Люблю тебя, Ви.

И я тебя.

И это самая абсолютная истина в ее мире. Она любит в этом мужчине все: как он улыбается, как бормочет во сне, как смеется, чихнув, как поет в душе оперные арии.

Она влюбилась в него пятнадцать лет назад, на школьном дворе, раньше, чем узнала, что такое любовь. Он стал ее первым всем - первый поцелуй, первая любовь, первый любовник. До встречи с ним она была худой, неловкой и нервной девчонкой, начинавшей заикаться при малейшем испуге, а пугалась она частенько.

Сиротка, выросшая без матери.

- Теперь ты взрослая, - сказал отец, когда они впервые пришли в этот дом.

Ей было четырнадцать, глаза распухли от слез, горе невыносимо. В одно мгновение дом из уютного семейного гнездышка обратился в тюрьму. Мама угасла в две недели, а папа отказался быть папой. Входя с ней в дом, он не держал ее за руку, не обнимал за плечи, даже не протянул платок, чтобы утереть слезы.

- Н-но я же еще маленькая, - пролепетала она.

THE NIGHTINGALE by Kristin Hannah Copyright

© 2015 by Kristin Hannah

Книга издана с любезного разрешения Jane Rotrosen Agency LLC и Литературного агентства Эндрю Нюрнберга

© Мария Александрова, перевод, 2016

© «Фантом Пресс», оформление, издание, 2016

* * *

Один

Побережье Орегона

Если я чему и научилась за свою долгую жизнь, то именно этому: любовь показывает нас такими, какими мы хотим быть, а война показывает нас такими, какие мы есть. Нынешние молодые хотят знать все обо всех. Они думают, что, разговаривая о проблемах, смогут их разрешить. Но я из поколения не столь бойкого. Мы знаем, как важно забывать и порой поддаваться искушению начать все заново.

Впрочем, в последнее время я все же вспоминаю и о войне, и своем прошлом, и о людях, которых потеряла.

Потеряла.

Звучит так, словно я обронила своих любимых невесть где, оставила их в каком-то случайном месте и по глупости не сумела отыскать.

Нет, они вовсе не потеряны. Они просто ушли. И сейчас в лучшем мире. Я живу уже долго и знаю, что такая заноза, как тоска, проникает в нашу ДНК и становится частью нашего естества.

После смерти мужа я вдруг начала стремительно стареть, а новость о диагнозе только ускорила этот процесс. Кожа моя сморщилась и сделалась будто использованная вощеная бумага, которую пытались разгладить, чтобы еще раз пустить в дело. И зрение все чаще подводит – в темноте, при свете фар, во время дождя. Эта новая ненадежность мира лишает меня присутствия духа. Наверное, потому я и оглядываюсь чаще в прошлое. Там я нахожу ту ясность, которой лишилось для меня настоящее.

Хочется верить, что, уйдя, я обрету мир, встречу всех, кого любила и потеряла. По крайней мере, меня простят.

Но себя не обмануть, верно?

Мой дом, названный лесным магнатом, что построил его больше сотни лет назад, «Пики», выставлен на продажу. Я готовлюсь к переезду, потому что мой сын считает, что так правильно.

Он старается заботиться обо мне, показать, как сильно меня любит в эти трудные времена, и я мирюсь с его стремлением всем руководить. Какая разница, где умирать? Вот уж проблема, право. И какая разница, где доживать? Упаковываю свою орегонскую жизнь; на этом берегу я осела почти полвека назад. Немногое хочется забрать с собой. Но есть одна вещь.

Тяну ручку складной чердачной лестницы. Лестница спускается с потолка, раскрывая ступеньки одну за другой, будто джентльмен, любезно протягивающий руку.

Хлипкие ступеньки прогибаются под ногами, пока я медленно взбираюсь на чердак, пахнущий затхлостью. С потолка свисает единственная лампочка. Поворачиваю выключатель.

Это как оказаться в трюме старого парохода. Деревянные дощатые стены; паутина серебром окутывает углы, клубками собираясь в щелях между досками. Потолок такой низкий, что в полный рост я могу выпрямиться только в самом центре чердака.

Кресло-качалка, которым я пользовалась, когда внуки были маленькими, старая детская кроватка, ободранная лошадка-качалка на заржавевших пружинах и кресло, что дочь отреставрировала, уже заболев. Вдоль стены выстроились подписанные коробки: «Рождество», «День благодарения», «Пасха», «Хэллоуин», «Спорт». Там вещи, которые мне больше не пригодятся, но с которыми я не в силах расстаться. Не могу я признать, что больше не наряжать мне рождественскую елку, – это все равно что сдаться, а этого я никогда не умела. Нужное мне обнаруживается в дальнем углу: старый кофр, облепленный дорожными наклейками.

С трудом выволакиваю тяжелый кофр на середину, прямо под свет лампочки. Опускаюсь на колени, но боль в суставах вынуждает перекатиться на ягодицы.

Впервые за тридцать лет приподнимаю крышку. Верхнее отделение набито детскими мелочами: крошечные пинетки, песочные формочки, карандашные рисунки – сплошь человечки и улыбающиеся солнышки, – школьные табели, фотографии детских праздников.

Осторожно вынимаю верхнее отделение и откладываю в сторону.

На дне кофра свалены в беспорядке реликвии: несколько выцветших блокнотов в кожаных переплетах; стопка старых открыток, перевязанная голубой атласной ленточкой; помятая с одного угла картонная коробочка; несколько тоненьких книжечек со стихами Жюльена Россиньоля; обувная коробка с кучей черно-белых фотографий.

А сверху – пожелтевший лист бумаги.

Руки дрожат, когда я решаюсь взять его. Это carte d’identite, удостоверение личности военного времени. Долго смотрю на крошечное фото молодой женщины. Juliette Gervaise.

Сын поднимается по скрипучим ступеням, шаги звучат в такт биению моего сердца. Наверное, уже не первый раз меня окликает.

– Мама! Не надо тебе сюда забираться. О черт, лестница ненадежная. – Он останавливается рядом. – Споткнешься ненароком и….

Чуть похлопываю его по ноге, качаю головой, не в силах взглянуть на него.

– Присядь, – шепчу.

Он опускается на колено, потом садится рядом. От него пахнет лосьоном после бритья, тонким и пряным, и еще немножко табаком – курил потихоньку на улице. Он бросил много лет назад, но вновь начал, узнав о моем диагнозе. У меня нет оснований ворчать: он врач, ему лучше знать.

Первым побуждением было сунуть бумагу в кофр и поскорее захлопнуть крышку. С глаз долой. Именно так я поступала всю жизнь.

Но сейчас я умираю. Может, и не так быстро, но и не чересчур медленно, и чувствую, что должна все же спокойно взглянуть на прожитые годы.

– Ты плачешь, мам.

Хочу рассказать ему правду, но не выходит. И меня смущает собственная робость. В моем возрасте уже можно ничего не бояться – уж точно не собственного прошлого.

Но меня хватает только сказать:

– Я хочу забрать этот кофр.

– Он слишком большой. Я переложу вещи в коробку поменьше.

Я ласково улыбаюсь его желанию опекать меня.

– Я люблю тебя, и я больна, поэтому позволяю тебе помыкать мною. Но пока я жива. И хочу забрать этот кофр.

– Ты уверена, что тебе действительно необходима вся эта ерунда? Это ведь только наши рисунки и прочий хлам.

Если бы давным-давно я рассказала ему правду, если бы позволяла себе больше петь, пить и танцевать, может, он и сумел бы разглядеть в своей беспомощной скучной матери меня. Он любит несколько неполную версию. А ведь именно этого мне всегда хотелось: чтобы меня не только любили, но и восхищались мной. И наверное, мне хотелось бы всеобщего признания.

– Считай это моей последней просьбой.

Он явно рвется возразить, мол, чтобы я не говорила так, но боится, что голос дрогнет.

– Ты уже дважды справлялась, – откашлявшись, наконец выдавливает сын. – И справишься сейчас.

Мы оба знаем, что это неправда. Я слишком слаба. Только благодаря нынешней медицине я могу пока спокойно спать и нормально есть.

– Ну конечно.

– Я просто забочусь о тебе.

Я улыбаюсь. Американцы такие наивные.

Когда-то давно я разделяла его оптимизм. Считала мир безопасным местом. Но очень давно.

– Кто такая Жюльет Жервэ? – спрашивает Жюльен, и я вздрагиваю.

Прикрываю глаза. В темноте, пахнущей плесенью и прошлым, память принимается переворачивать листки календаря, тянется сквозь годы и континенты. Против воли – а может, именно согласно ей, кто знает? – я вспоминаю.

Два

Свет погас над Европой.

И никогда больше в нашей жизни мы не увидели его.

Сэр Эдвард Грей, о Первой мировой войне


Август 1939-го Франция

Вианна Мориак вышла из холодной кухни во двор. Чудное летнее утро в долине Луары, все цветет. Белые простыни на веревке хлопают под порывами ветра, розовые кусты льнут к старой каменной ограде, укрывающей уютный уголок от посторонних глаз. Пара трудолюбивых пчел озабоченно жужжит среди цветов; издалека доносится пыхтение паровоза, а затем заливистый девчоночий смех.

Вианна улыбнулась. Восьмилетняя дочь, наверное, бегает по дому, беспрерывно теребя отца, который покорно бросает дела, чтобы стать участником ее забав, – это они так собираются на субботний пикник.

– Твоя дочь – настоящий тиран. – В дверях возник улыбающийся Антуан, аккуратно причесанные волосы блестят на солнце.

Все утро он работал: шлифовал новый стул, и без того гладкий, как атлас, и тонкий слой древесной пыли припудрил его лицо и плечи. Антуан крупный, высокий, плечистый, на круглых щеках пробивается темная щетина.

Он обнял ее, притянул ближе:

– Люблю тебя, Ви.

– И я тебя.

И это самая абсолютная истина в ее мире. Она любит в этом мужчине все: как он улыбается, как бормочет во сне, как смеется, чихнув, как поет в душе оперные арии.

Она влюбилась в него пятнадцать лет назад, на школьном дворе, раньше, чем узнала, что такое любовь. Он стал ее первым всем – первый поцелуй, первая любовь, первый любовник. До встречи с ним она была худой, неловкой и нервной девчонкой, начинавшей заикаться при малейшем испуге, а пугалась она частенько.

Сиротка, выросшая без матери.

Теперь ты взрослая, – сказал отец, когда они впервые пришли в этот дом.

Ей было четырнадцать, глаза распухли от слез, горе невыносимо. В одно мгновение дом из уютного семейного гнездышка обратился в тюрьму. Мама угасла в две недели, а папа отказался быть папой. Входя с ней в дом, он не держал ее за руку, не обнимал за плечи, даже не протянул платок, чтобы утереть слезы.

Н-но я же еще маленькая, – пролепетала она.

Уже нет.

Она опустила глаза на сестру. Изабель всего четыре, она безмятежно сосала палец и понятия не имела, что произошло. Только все спрашивала, когда же мама вернется.

Дверь отворилась, высокая худая дама с носом, похожим на водопроводный кран, и темными глазами-изюминами недовольно буркнула с порога:

Вот эти девицы?

Папа кивнул:

Они не доставят вам хлопот.

Все случилось слишком быстро. Вианна не успела понять, что происходит. Отец сдал своих дочерей, как грязное белье в стирку, оставил их с чужим человеком. Разница в возрасте между девочками была так велика, что они словно и родными не были. Вианна хотела утешить Изабель – во всяком случае, старалась, – но сама так страдала, что не в силах была думать о ком-то, кроме себя, особенно если речь шла о таком своевольном, капризном и шумном ребенке, как Изабель. Вианна до сих пор помнила первые дни здесь: Изабель визжит, Мадам ее шлепает. Вианна вступалась за сестренку, раз за разом умоляла: «Господи, Изабель, прекрати верещать. Просто делай, что велено». Но даже в свои четыре Изабель была неуправляема.

Вианна была полностью раздавлена – утратой матери, предательством отца, внезапным изменением всей жизни, – да в придачу еще вечно липнущая Изабель, которой тоже нужна мама.

Спас ее Антуан. В то лето после смерти мамы они стали неразлучны. В нем Вианна обрела опору и убежище. В шестнадцать она уже была беременна, в семнадцать вышла замуж и стала хозяйкой Ле Жарден. Два месяца спустя у нее случился выкидыш и она вновь впала в депрессию. Погрузилась в горе и закуклилась в нем, не в силах заботиться о чем-то и ком-либо – уж точно не о вечно ноющей семилетней сестре.

Но все это в прошлом. В такой чудесный день, как сегодня, не хочется вспоминать о печальном.

Она прильнула к мужу, дочка подбежала к ним, радостно объявила:

– Я готова, идем!

– Что ж, – улыбнулся Антуан, – раз принцесса готова, мы должны поторапливаться.

Улыбка не сходила с лица Вианны все время, пока она бегала в дом за шляпкой. Соломенная блондинка с фарфорово-белой кожей и небесно-голубыми глазами, она всегда пряталась от солнца. Когда она пристроила наконец широкополую шляпу, отыскала перчатки и подхватила корзинку для пикника, Софи с Антуаном уже были за воротами.

Вианна выбежала следом. Грунтовая тропа достаточно широка даже для автомобиля, а дальше расстилались акры и акры зеленых лугов в брызгах красных маков и голубых васильков. Кое-где небольшие рощицы. В этой части долины Луары преобладали луга, а не виноградники. Меньше двух часов на поезде от Парижа, а будто совсем другой мир. Сюда почти не заглядывали отдыхающие, даже летом.

Время от времени, конечно, мимо прорычит автомобиль или проедет велосипедист или телега, но по большей части дорога пуста. Они живут примерно в миле от Карриво, городка с населением в тысячу душ, известного исключительно тем, что здесь останавливалась Жанна д’Арк. В городишке нет никакой промышленности, а значит, и никакой работы – разве только на аэродроме, гордости Карриво. Аэродром этот – единственный на всю округу.

В самом городке узкие булыжные улочки петляют между старинными домами, тесно лепящимися друг к другу. Из древней кладки сыплется штукатурка, плющ скрывает следы разрушения, но дух угасания и упадка, невидимый глазу, пронизывает здесь все. Деревня строилась и разрасталась долго и неторопливо – кривые улочки, неровные ступени, тупички, – сотни лет. Каменный фон немного оживляют яркие акценты: красные маркизы в рамах из черного металла, чугунные балконные решетки, цветы герани в терракотовых горшках. Глазу было на чем задержаться: витрина с пирожными, грубо плетенные корзины с сыром, окороками и saucisson , ящики с яркими помидорами, баклажанами и огурцами. В этот солнечный денек во всех кафе битком. Мужчины пили кофе, курили самокрутки и громко что-то обсуждали.

Обычный день в Карриво. Мсье Ла Шо подметает тротуар перед своей saladerie , мадам Клоне моет окно шляпной мастерской, группка подростков шляется по улицам – мальчишки пинают невесть где найденную жестянку и курят одну сигарету на всех, передавая друг другу.

На окраине города они свернули к реке. Выбрав удобную полянку на берегу, Вианна расстелила одеяло в тени каштана, достала из корзинки хрустящий багет, клин жирного сливочного сыра, пару яблок, несколько ломтиков байонской ветчины и бутылку «Боллинджера» 36-го года. Наполнив бокал шампанским, присела рядом с мужем. Софи радостно скакала по берегу.

День прошел словно в теплой умиротворяющей дымке. Они болтали, смеялись, закусывали. И лишь далеко за полдень, когда Софи убежала подальше с удочкой, Антуан, плетя для дочери венок из маргариток, произнес:

– Скоро Гитлер втянет нас всех в свою войну.

Война. О ней судачили все вокруг, но Вианна не желала ничего слышать. Особенно в такой прекрасный день.

Приложив ладонь ко лбу, она присматривала за дочерью. Земли на другом берегу Луары были аккуратно возделаны. На мили вокруг никаких заборов и изгородей, только зеленые поля с редкими деревьями да разбросанными кое-где сарайчиками. Крошечные облачка пуха парили в воздухе.

Поднявшись на ноги, она громко хлопнула в ладоши:

– Софи, пора домой!

– Невозможно делать вид, что ничего не происходит, Вианна.

– Я что, должна готовиться к неприятностям? Но ты же здесь и сможешь позаботиться о нас.

C улыбкой (возможно, чересчур ослепительной) она собрала в корзинку остатки пикника, и семейство двинулось в обратный путь.

Меньше чем через полчаса они уже стояли у крепких деревянных ворот Ле Жарден, старинного дома, в течение трех столетий бывшего родовым гнездом ее семьи. Двухэтажный особняк, окрашенный временем в десяток оттенков серого цвета, смотрел в сад голубыми ставнями окон. Плющ вползал по стенам до самых водостоков, сплошным покровом окутывая кирпич. От прежних владений осталось всего семь акров, прочие двести были распроданы за двести лет, пока благосостояние рода постепенно угасало. Вианне вполне хватало и семи. Она и не представляла, к чему ей больше.

Над плитой в кухне медные и чугунные сковородки и кастрюли, с потолочных балок свисают пучки лаванды, розмарина и тимьяна. Медная раковина, позеленевшая от времени, такая большая, что в ней запросто можно купать собаку.

Там и сям облупившаяся штукатурка обнажает прошлое этого дома. Гостиная – сплошная эклектика: обитые гобеленовой тканью диваны, обюссонские ковры, китайский фарфор, индийский набивной ситец. На стенах картины, иные просто великолепны – возможно, даже знаменитых художников, другие – откровенная мазня. Все вместе выглядит бессмысленной мешаниной, собранной в одном месте, – старомодный вкус и бессистемное швыряние денег на ветер. Немножко потрепанно, но в целом уютно.

В гостиной Вианна задержалась, глядя через застекленные двери, как в саду Антуан качает Софи на качелях, которые сам для нее смастерил. Потом аккуратно повесила шляпку, неторопливо повязала фартук. Пока Софи с Антуаном резвились во дворе, она занялась ужином: обернула ломтиками бекона свиную вырезку, перевязала нитью, подрумянила в оливковом масле. Свинина томилась в духовке, а Вианна приготовила остальное. Ровно в восемь она позвала семью к столу. И радостно улыбалась, слушая топот двух пар ног, оживленную болтовню, скрип стульев.

Муж с дочерью устроились на своих местах. Софи уселась во главе стола, в том самом венке из маргариток, что сплел для нее Антуан.

Вианна внесла блюдо, источающее аппетитные запахи: запеченная свинина и хрустящий бекон, яблоки, глазированные в винном соусе, все это – на подушке печеного картофеля. Рядом миска с зеленым горошком в масле, приправленном эстрагоном из сада. И разумеется, багет, который Вианна испекла еще вчера утром.

Софи, как всегда, тарахтела без умолку. В этом смысле она вылитая тетушка Изабель – совершенно не умеет держать язык за зубами.

Блаженная тишина наступила, только когда перешли к десерту – ile flottante, островки румяной меренги, плавающие в английском креме.

– Что ж, – Вианна отодвинула свою тарелку с едва начатым десертом, – займемся посудой.

– Ну, мам… – начала было недовольно Софи.

– Прекратить нытье, – скомандовал Антуан. – Ты уже большая девочка.

И Вианна с Софи направились в кухню, где каждая заняла свое место – Вианна у медной раковины, а Софи у каменного стола. Мать мыла посуду, а дочь вытирала. По всему дому разносился аромат традиционной послеобеденной сигареты Антуана.

– Папа сегодня ни разу не засмеялся над моими рассказами, – пожаловалась Софи, когда Вианна расставляла тарелки на деревянных полках. – С ним что-то не так.

– Не смеялся? О, определенно это настоящая причина для тревоги.

– Он переживает из-за войны.

Война. Опять эта война.

Вианна отправила дочь наверх, в спальню. Присев на краешек кровати, она слушала бесконечную трескотню Софи, пока та натягивала пижаму, чистила зубы и укладывалась в постель.

Наклонилась поцеловать малышку на ночь.

– Я боюсь, – шепнула Софи. – Вдруг правда начнется война?

– Не бойся. Папа защитит нас. – Но в тот же миг вспомнила, как ее мама говорила ей то же самое. Не бойся.

Когда ее папа уходил на войну.

Софи явно не поверила:

– Никаких «но». Не о чем беспокоиться. А сейчас пора спать. – Она еще раз поцеловала дочь, чуть дольше прижимаясь губами к пухлой детской щечке.

Вианна спустилась вниз, вышла во двор. Душно, в воздухе сильно пахнет жасмином. Антуан неловко пристроился на маленьком стуле, вытянув ноги.

Она подошла, тихо положила руку на его плечо. Он выпустил облачко дыма, вновь глубоко затянулся. Поднял взгляд на жену. В лунном свете лицо его казалось странно бледным, почти незнакомым. Он потянулся к жилетному карману, достал листок бумаги:

– Я получил повестку, Вианна. Как и все мужчины в возрасте от восемнадцати до тридцати пяти.

– Повестку? Но… мы же не воюем. Я не…

– Должен явиться на призывной пункт во вторник.

– Но… но… ты же просто почтальон.

Он все смотрел на нее, и у Вианны внезапно перехватило дыхание.

– Похоже, теперь я просто солдат.

Три

О войне Вианна кое-что знала. Может, не о лязге оружия, грохоте взрывов, крови и порохе, но зато о ее последствиях. Она родилась в мирное время, но первые ее детские воспоминания – это война. Она помнила, как плакала мама, провожая папу. Помнила, как вечно мерзла и хотела есть. Но лучше всего помнила, как изменился папа, вернувшийся с войны, как он прихрамывал, как вздыхал, как угрюмо молчал. Он начал пить, замкнулся в себе, перестал общаться с родными. Вианна помнила, как громко хлопали двери, как взрывались скандалы и гасли в неловком молчании и как родители спали в разных комнатах.

С войны вернулся совсем не тот папа, что ушел на фронт. Она очень старалась, чтобы он ее любил, а еще больше старалась любить его сама, но в итоге и то и другое оказалось невозможным. С того момента, как он сдал ее в Карриво, Вианна зажила отдельной жизнью. Она посылала отцу рождественские и поздравительные открытки, но ни разу не получила ни слова в ответ. Они редко виделись. Да и зачем? В отличие от Изабель, которая не смогла принять все и смириться, Вианна понимала – и признавала, – что со смертью мамы их семья распалась. Отец просто отказался быть отцом.

– Я знаю, как тебя пугает эта война, – сказал Антуан.

– Линия Мажино устоит. – Она попыталась придать голосу уверенности. – К Рождеству ты будешь дома.

Линия Мажино – мили и мили бетонных стен, заграждений и огневых точек, сооруженных вдоль границы с Германией после Великой войны, чтобы защитить Францию. Немцам не прорвать ее.

Антуан взял ее за руку. Дурманящий аромат кружил голову, и Вианна внезапно поняла, что отныне запах жасмина будет всегда напоминать ей об этом прощальном вечере.

– Я люблю тебя, Антуан Мориак, и буду ждать тебя.

Позже она не могла вспомнить, как они вернулись в дом, поднялись по лестнице, как раздевали друг друга, как оказались в постели. Помнила только его объятия, неистовые поцелуи и руки, словно стремящиеся разорвать ее на части и одновременно удерживающие и оберегающие.

– Ты сильнее, чем думаешь, Ви, – сказал он потом, зарывшись носом в ее волосы.

– Вовсе нет, – прошептала она так тихо, что он не услышал.

Наутро Вианне хотелось удержать Антуана в кровати, вообще не отпускать. Может, даже убедить его собрать вещи и бежать вместе под покровом ночи, словно разбойники.

Но куда? Война нависла над всей Европой.

Она приготовила завтрак, перемыла посуду, а в затылке все стучала тупая боль.

– Мама, ты грустная, – заметила Софи.

– Ну что ты, как я могу быть грустной в такой чудный летний день, когда мы собираемся в гости к лучшим друзьям? – Улыбка у Вианны вышла неестественно радостной. И только выйдя из дома и остановившись под старой яблоней во дворе, она поняла, что все еще босиком.

– Мам! – торопила Софи.

– Иду-иду. – Она поспешила за дочерью мимо старой голубятни, приспособленной под сарай для инструментов, и пустого амбара.

Софи распахнула калитку на заднем дворе, влетела в ухоженный соседский двор и помчалась к маленькому уютному коттеджу с голубыми ставнями. Торопливо постучала в дверь и, не дождавшись ответа, вошла.

– Софи! – строго окликнула Вианна, но впустую. С лучшими подругами хорошие манеры ни к чему, а Рашель де Шамплен уже пятнадцать лет была лучшей подругой Вианны.

Девочки познакомились спустя месяц после того, как отец позорно бросил детей в Ле Жарден. Они были той еще парочкой: Вианна – тоненькая, бледная, нервная, и Рашель – высокая, как мальчишка, брови точно густые заросли, а голос – настоящая сирена. Белые вороны – обе. В школе они были неразлучны, но и потом не расставались. Вместе поступили в университет, обе стали учительницами. Даже забеременели почти одновременно. И сейчас работали вместе в школе.

Рашель появилась в дверях, держа на руках новорожденного Ариэля.

Глаза подруг встретились. Обе все понимали, обеим было страшно.

– Думаю, сегодня надо выпить, а? – предложила Рашель.

– Непременно.

Следом за подругой Вианна вошла в маленькую, светлую, идеально прибранную комнатку. На деревянном раскладном столике ваза с полевыми цветами, вокруг столика разномастные стулья. В углу столовой кожаный сундук, на котором пристроилась коричневая фетровая шляпа, любимый аксессуар Марка, мужа Рашель. Хозяйка налила два бокала белого вина, положила на тарелочку caneles. Женщины вышли в сад.

Вдоль серой каменной ограды росли розы. На вымощенном камнем пятачке стоял стол и четыре стула. С ветвей каштана свисали фонарики.

Вианна присела, надкусила canele – хрустящая, чуть пригоревшая трубочка и густая ванильная начинка.

Рашель устроилась напротив, малыш спал у нее на руках. Обе молчали, и это молчание постепенно заполнялось страхами и дурными предчувствиями.

– Познакомится ли он со своим отцом, – вздохнула Рашель, глядя на младенца.

– Все они вернутся другими.

Вианна вспомнила об отце. Он воевал в битве на Сомме, где расстались с жизнью три четверти миллиона людей. А немногие выжившие рассказывали о зверствах немцев.

Рашель, пристроив мальчика на плече, нежно поглаживала по спинке.

– Марк совершенно не умеет менять подгузники. Ари же обожает спать в нашей постели. Полагаю, теперь всем будет проще.

Губы сами собой растянулись в улыбке. Всего лишь шутка, пустяк, но сразу легче.

– Антуан жутко храпит. Наконец-то высплюсь.

– И ужинать сможем яйцами-пашот.

– Конечно справишься. Мы вместе справимся.

– Пока я не встретила Антуана…

– Знаю, знаю, – отмахнулась Рашель. – Тощая как плеть нервная заика с аллергией на все подряд. Знаю. Я, между прочим, все это видела. Но теперь все иначе. Ты стала сильной. И знаешь почему?

– Почему?

Улыбка Рашель погасла.

– Я знаю, что крупная – статная, как мне говорят продавцы белья и чулок, – но чувствую себя… совершенно разобранной, Ви. И мне нужно опереться на кого-то – на тебя, Ви. Не всем весом, разумеется.

– И, привалившись друг к дружке, мы не сможем обе сразу развалиться на части.

– Вуаля, – констатировала Рашель. – План готов. А теперь что у нас по плану – коньяк или джин?

– Сейчас десять утра.

Наступило утро вторника. Вианна открыла глаза; старые потолочные балки слегка поблескивали в лучах солнечного света.

Антуан сидел у окна в кресле-качалке, том самом, что он смастерил для Вианны, когда она была беременна второй раз. Несколько лет это пустое кресло словно издевалось над ними. Три выкидыша за четыре года, крошечные синие ручки, затихающее сердцебиение. Бесплодие на земле изобилия. А потом – чудо: Софи, ребенок, который выжил. В трещинках этого кресла, может, и прятались печальные тени прошлого, но они хранили и немало теплых воспоминаний.

– Что, если вам с Софи переехать в Париж, – сказал он, когда Вианна села в кровати. – Жюльен мог бы присмотреть за вами.

– Отец довольно ясно высказал свое мнение по поводу жизни с дочерьми. Не думаю, что он нам обрадуется. – Вианна отбросила стеганое одеяло и спустила ноги на вытертый прикроватный коврик.

– Но как же вы тогда?

– У нас с Софи все будет отлично. А ты скоро вернешься домой. И Линия Мажино устоит. И, Господь свидетель, немцы нам не соперники.

– И оружие у них совсем паршивое. Я снял со счета все наши деньги. Теперь в матрасе спрятано шестьдесят пять тысяч франков. Распорядись ими мудро, Вианна. Вместе с твоей учительской зарплатой это можно растянуть надолго.

Ее захлестнула паника. Она же совсем не разбиралась во всяких финансовых вопросах, этим всегда занимался Антуан.

Он неторопливо поднялся, обнял жену. Вианна хотела бы закупорить в бутылку этот момент, а потом отпивать его по глоточку, когда начнет засыхать от одиночества и страха.

Запомни это, мысленно убеждала она себя. Как солнце играет в его кудрях, любовь в карих глазах, потрескавшиеся губы, целовавшие ее лишь час назад.

Через раскрытое окно она расслышала неторопливое клоп-клоп-клоп – лошадь бредет по дороге, тащит телегу. Наверное, это мсье Киллиан везет цветы на рынок. Будь она во дворе, он обязательно остановился бы, и подарил ей цветок, и сказал бы, что тот не может соперничать с ее красотой, а она бы улыбнулась, поблагодарила и предложила ему выпить глоточек чего-нибудь.

Вианна нехотя отодвинулась. Подойдя к туалетному столику, налила в таз теплой воды из голубого керамического кувшина, умылась. В алькове, служившем гардеробной, за золотистыми тюлевыми занавесками она надела бюстгальтер, кружевные трусики и подвязки. Разгладила на ногах шелковые чулки, пристегнула их к поясу, скользнула в хлопковое платье с воротничком-хомутом. Но когда, раздвинув занавески, она выглянула в комнату, Антуан уже ушел.

Подхватив сумочку, она поспешила вниз к Софи. Комнатка была такой же маленькой, как родительская, с балочным просмоленным потолком, деревянным полом и окном, выходящим в сад. Железная кровать, тумбочка с ночником, шкаф – вот и вся обстановка. Стены украшены рисунками Софи.

Вианна распахнула ставни и впустила свет в комнату.

Как частенько в летнюю жару, Софи сбросила одеяло на пол. Розовый плюшевый медвежонок Бебе спал, прижавшись к ее щеке.

Вианна взяла в руки медвежонка, заглянула в его мохнатую зацелованную морду. Прошлый год Бебе провел в одиночестве на полке у окна, Софи больше нравились новые игрушки.

И вот теперь Бебе вернулся.

Вианна наклонилась, тихонько поцеловала дочь.

Перекатившись на спину, Софи моргнула, открыла глаза.

– Я не хочу, чтоб папа уезжал, – прошептала она. Потянулась за Бебе, почти выхватила его из рук матери.

– Знаю, – вздохнула Вианна. – Я знаю.

Она достала из шкафа любимое платье-матроску Софи.

– Можно я надену венок, который папа сплел?

Смятая корона из маргариток увядала на тумбочке. Вианна аккуратно водрузила ее на голову Софи.

Она думала, что вполне владеет собой, пока не вышла в гостиную к Антуану.

– Папа? – Софи растерянно тронула поникшие маргаритки. – Не уходи.

Антуан опустился на колени, привлек к себе дочь, крепко обнял:

– Я должен стать солдатом, чтобы защищать тебя и маму. Но я очень скоро вернусь, ты даже не успеешь соскучиться. – И голос его дрогнул.

Софи чуть отстранилась. Маргаритковая корона сползла набок.

– Обещаешь, что скоро вернешься?

Приподняв голову, Антуан поймал испуганный взгляд Вианны.

– Да, – произнес он наконец.

Софи довольно кивнула.

Выходя из дома, все трое молчали. Рука об руку они поднялись по склону холма к серому деревянному сараю. Все вокруг заросло золотистой травой, по периметру их владений над оградой нависали кусты сирени, огромные, как стога. Три маленьких белых креста – все, что в этом мире напоминало о детях, потерянных Вианной. Но сегодня она не позволила себе даже смотреть в ту сторону. Ей достаточно переживаний, груза еще и воспоминаний сейчас не осилить.

В сарае стоял их старенький зеленый «рено». Когда все устроились в автомобиле, Антуан включил зажигание, задним ходом выехал наружу и по коричневым ленточкам колеи вырулил на дорогу. Уставившись в маленькое пыльное окошко, Вианна смотрела, как плывут мимо знакомые пейзажи – зеленые луга, красные черепичные крыши, каменные коттеджи, виноградники, редкие чахлые рощицы.

На станцию неподалеку от Тура они прибыли слишком быстро.

На платформе толпились молодые мужчины с чемоданчиками, женщины целовали их на прощанье, дети плакали.

Еще одно военное поколение. Все повторяется.

Не думай об этом, приказала себе Вианна. Не смей вспоминать, как это было в прошлый раз, когда мужчины возвращались домой хромыми, израненными, с обожженными лицами, без рук или ног…

Кристин Ханна

THE NIGHTINGALE by Kristin Hannah Copyright

© 2015 by Kristin Hannah

Книга издана с любезного разрешения Jane Rotrosen Agency LLC и Литературного агентства Эндрю Нюрнберга

© Мария Александрова, перевод, 2016

© «Фантом Пресс», оформление, издание, 2016

* * *

Побережье Орегона

Если я чему и научилась за свою долгую жизнь, то именно этому: любовь показывает нас такими, какими мы хотим быть, а война показывает нас такими, какие мы есть. Нынешние молодые хотят знать все обо всех. Они думают, что, разговаривая о проблемах, смогут их разрешить. Но я из поколения не столь бойкого. Мы знаем, как важно забывать и порой поддаваться искушению начать все заново.

Впрочем, в последнее время я все же вспоминаю и о войне, и своем прошлом, и о людях, которых потеряла.

Потеряла.

Звучит так, словно я обронила своих любимых невесть где, оставила их в каком-то случайном месте и по глупости не сумела отыскать.

Нет, они вовсе не потеряны. Они просто ушли. И сейчас в лучшем мире. Я живу уже долго и знаю, что такая заноза, как тоска, проникает в нашу ДНК и становится частью нашего естества.

После смерти мужа я вдруг начала стремительно стареть, а новость о диагнозе только ускорила этот процесс. Кожа моя сморщилась и сделалась будто использованная вощеная бумага, которую пытались разгладить, чтобы еще раз пустить в дело. И зрение все чаще подводит – в темноте, при свете фар, во время дождя. Эта новая ненадежность мира лишает меня присутствия духа. Наверное, потому я и оглядываюсь чаще в прошлое. Там я нахожу ту ясность, которой лишилось для меня настоящее.

Хочется верить, что, уйдя, я обрету мир, встречу всех, кого любила и потеряла. По крайней мере, меня простят.

Но себя не обмануть, верно?

Мой дом, названный лесным магнатом, что построил его больше сотни лет назад, «Пики», выставлен на продажу. Я готовлюсь к переезду, потому что мой сын считает, что так правильно.

Он старается заботиться обо мне, показать, как сильно меня любит в эти трудные времена, и я мирюсь с его стремлением всем руководить. Какая разница, где умирать? Вот уж проблема, право. И какая разница, где доживать? Упаковываю свою орегонскую жизнь; на этом берегу я осела почти полвека назад. Немногое хочется забрать с собой. Но есть одна вещь.

Тяну ручку складной чердачной лестницы. Лестница спускается с потолка, раскрывая ступеньки одну за другой, будто джентльмен, любезно протягивающий руку.

Хлипкие ступеньки прогибаются под ногами, пока я медленно взбираюсь на чердак, пахнущий затхлостью. С потолка свисает единственная лампочка. Поворачиваю выключатель.

Это как оказаться в трюме старого парохода. Деревянные дощатые стены; паутина серебром окутывает углы, клубками собираясь в щелях между досками. Потолок такой низкий, что в полный рост я могу выпрямиться только в самом центре чердака.

Кресло-качалка, которым я пользовалась, когда внуки были маленькими, старая детская кроватка, ободранная лошадка-качалка на заржавевших пружинах и кресло, что дочь отреставрировала, уже заболев. Вдоль стены выстроились подписанные коробки: «Рождество», «День благодарения», «Пасха», «Хэллоуин», «Спорт». Там вещи, которые мне больше не пригодятся, но с которыми я не в силах расстаться. Не могу я признать, что больше не наряжать мне рождественскую елку, – это все равно что сдаться, а этого я никогда не умела. Нужное мне обнаруживается в дальнем углу: старый кофр, облепленный дорожными наклейками.

С трудом выволакиваю тяжелый кофр на середину, прямо под свет лампочки. Опускаюсь на колени, но боль в суставах вынуждает перекатиться на ягодицы.

Впервые за тридцать лет приподнимаю крышку. Верхнее отделение набито детскими мелочами: крошечные пинетки, песочные формочки, карандашные рисунки – сплошь человечки и улыбающиеся солнышки, – школьные табели, фотографии детских праздников.

Осторожно вынимаю верхнее отделение и откладываю в сторону.

На дне кофра свалены в беспорядке реликвии: несколько выцветших блокнотов в кожаных переплетах; стопка старых открыток, перевязанная голубой атласной ленточкой; помятая с одного угла картонная коробочка; несколько тоненьких книжечек со стихами Жюльена Россиньоля; обувная коробка с кучей черно-белых фотографий.

А сверху – пожелтевший лист бумаги.

Руки дрожат, когда я решаюсь взять его. Это carte d’identite, удостоверение личности военного времени. Долго смотрю на крошечное фото молодой женщины. Juliette Gervaise.

Сын поднимается по скрипучим ступеням, шаги звучат в такт биению моего сердца. Наверное, уже не первый раз меня окликает.

– Мама! Не надо тебе сюда забираться. О черт, лестница ненадежная. – Он останавливается рядом. – Споткнешься ненароком и….

Чуть похлопываю его по ноге, качаю головой, не в силах взглянуть на него.

– Присядь, – шепчу.

Он опускается на колено, потом садится рядом. От него пахнет лосьоном после бритья, тонким и пряным, и еще немножко табаком – курил потихоньку на улице. Он бросил много лет назад, но вновь начал, узнав о моем диагнозе. У меня нет оснований ворчать: он врач, ему лучше знать.

Первым побуждением было сунуть бумагу в кофр и поскорее захлопнуть крышку. С глаз долой. Именно так я поступала всю жизнь.

Но сейчас я умираю. Может, и не так быстро, но и не чересчур медленно, и чувствую, что должна все же спокойно взглянуть на прожитые годы.

– Ты плачешь, мам.

Хочу рассказать ему правду, но не выходит. И меня смущает собственная робость. В моем возрасте уже можно ничего не бояться – уж точно не собственного прошлого.

Но меня хватает только сказать:

– Я хочу забрать этот кофр.

– Он слишком большой. Я переложу вещи в коробку поменьше.

Я ласково улыбаюсь его желанию опекать меня.

– Я люблю тебя, и я больна, поэтому позволяю тебе помыкать мною. Но пока я жива. И хочу забрать этот кофр.

– Ты уверена, что тебе действительно необходима вся эта ерунда? Это ведь только наши рисунки и прочий хлам.

Если бы давным-давно я рассказала ему правду, если бы позволяла себе больше петь, пить и танцевать, может, он и сумел бы разглядеть в своей беспомощной скучной матери меня. Он любит несколько неполную версию. А ведь именно этого мне всегда хотелось: чтобы меня не только любили, но и восхищались мной. И наверное, мне хотелось бы всеобщего признания.

– Считай это моей последней просьбой.

Он явно рвется возразить, мол, чтобы я не говорила так, но боится, что голос дрогнет.

– Ты уже дважды справлялась, – откашлявшись, наконец выдавливает сын. – И справишься сейчас.

Мы оба знаем, что это неправда. Я слишком слаба. Только благодаря нынешней медицине я могу пока спокойно спать и нормально есть.

– Ну конечно.

– Я просто забочусь о тебе.

Я улыбаюсь. Американцы такие наивные.

Когда-то давно я разделяла его оптимизм. Считала мир безопасным местом. Но очень давно.

– Кто такая Жюльет Жервэ? – спрашивает Жюльен, и я вздрагиваю.

Прикрываю глаза. В темноте, пахнущей плесенью и прошлым, память принимается переворачивать листки календаря, тянется сквозь годы и континенты. Против воли – а может, именно согласно ей, кто знает? – я вспоминаю.

Свет погас над Европой.

И никогда больше в нашей жизни мы не увидели его.

Сэр Эдвард Грей, о Первой мировой войне

Август 1939-го Франция

Вианна Мориак вышла из холодной кухни во двор. Чудное летнее утро в долине Луары, все цветет. Белые простыни на веревке хлопают под порывами ветра, розовые кусты льнут к старой каменной ограде, укрывающей уютный уголок от посторонних глаз. Пара трудолюбивых пчел озабоченно жужжит среди цветов; издалека доносится пыхтение паровоза, а затем заливистый девчоночий смех.

Вианна улыбнулась. Восьмилетняя дочь, наверное, бегает по дому, беспрерывно теребя отца, который покорно бросает дела, чтобы стать участником ее забав, – это они так собираются на субботний пикник.

– Твоя дочь – настоящий тиран. – В дверях возник улыбающийся Антуан, аккуратно причесанные волосы блестят на солнце.

Все утро он работал: шлифовал новый стул, и без того гладкий, как атлас, и тонкий слой древесной пыли припудрил его лицо и плечи. Антуан крупный, высокий, плечистый, на круглых щеках пробивается темная щетина.

Он обнял ее, притянул ближе:

– Люблю тебя, Ви.

– И я тебя.

И это самая абсолютная истина в ее мире. Она любит в этом мужчине все: как он улыбается, как бормочет во сне, как смеется, чихнув, как поет в душе оперные арии.

Она влюбилась в него пятнадцать лет назад, на школьном дворе, раньше, чем узнала, что такое любовь. Он стал ее первым всем – первый поцелуй, первая любовь, первый любовник. До встречи с ним она была худой, неловкой и нервной девчонкой, начинавшей заикаться при малейшем испуге, а пугалась она частенько.

В Китае, как ты знаешь, и сам император и все его подданные — китайцы. Дело было давно, но потому-то и стоит о нём послушать, пока оно не забудется совсем! В целом мире не нашлось бы дворца лучше императорского; он весь был из драгоценного фарфора, зато такой хрупкий, что страшно было до него дотронуться. В саду росли чудеснейшие цветы; к самым лучшим из них были привязаны серебряные колокольчики; звон их должен был обращать на цветы внимание каждого прохожего. Вот как тонко было придумано! Сад тянулся далеко-далеко, так далеко, что и сам садовник не знал, где он кончается. Из сада можно было попасть прямо в густой лес; в чаще его таились глубокие озёра, и доходил он до самого синего моря. Корабли проплывали под нависшими над водой вершинами деревьев, и в ветвях их жил соловей, который пел так чудесно, что его заслушивался, забывая о своём неводе, даже бедный, удручённый заботами рыбак. «Господи, как хорошо!» — вырывалось наконец у рыбака, но потом бедняк опять принимался за своё дело и забывал о соловье, на следующую ночь снова заслушивался его и снова повторял то же самое: «Господи, как хорошо!»

Со всех концов света стекались в столицу императора путешественники; все они дивились на великолепный дворец и на сад, но, услышав соловья, говорили: «Вот это лучше всего!»

Возвращаясь домой, путешественники рассказывали обо всём виденном; учёные описывали столицу, дворец и сад императора, но не забывали упомянуть и о соловье и даже ставили его выше всего; поэты слагали в честь крылатого певца, жившего в лесу, на берегу синего моря, чудеснейшие стихи.

Книги расходились по всему свету, и вот некоторые из них дошли и до самого императора. Он восседал в своём золотом кресле, читал-читал и поминутно кивал головой — ему очень приятно было читать похвалы своей столице, дворцу и саду. «Но соловей лучше всего!» — стояло в книге.

— Что такое? — удивился император. — Соловей? А я ведь и не знаю его! Как? В моём государстве и даже в моём собственном саду живёт такая удивительная птица, а я ни разу и не слыхал о ней! Пришлось вычитать о ней из книг!

И он позвал к себе первого из своих приближённых; а тот напускал на себя такую важность, что, если кто-нибудь из людей попроще осмеливался заговорить с ним или спросить его о чём-нибудь, отвечал только: «Пф!» — а это ведь ровно ничего не означает.

— Оказывается, у нас здесь есть замечательная птица, по имени соловей. Её считают главной достопримечательностью моего великого государства! — сказал император. — Почему же мне ни разу не доложили о ней?

— Я даже и не слыхал о ней! — отвечал первый приближённый. — Она никогда не была представлена ко двору!

— Я желаю, чтобы она была здесь и пела предо мною сегодня же вечером! — сказал император. — Весь свет знает, что у меня есть, а сам я не знаю!

— И не слыхивал о такой птице! — повторил первый приближённый. — Но я разыщу её!

Легко сказать! А где её разыщешь?

Первый приближённый императора бегал вверх и вниз по лестницам, по залам и коридорам, но никто из встречных, к кому он ни обращался с расспросами, и не слыхивал о соловье. Первый приближённый вернулся к императору и доложил, что соловья-де, верно, выдумали книжные сочинители.

— Ваше величество не должны верить всему, что пишут в книгах: всё это одни выдумки, так сказать чёрная магия!..

— Но ведь эта книга прислана мне самим могущественным императором Японии, и в ней не может быть неправды! Я хочу слышать соловья! Он должен быть здесь сегодня же вечером! Я объявляю ему моё высочайшее благоволение! Если же его не будет здесь в назначенное время, я прикажу после ужина всех придворных бить палками по животу!

— Тзинг-пе! — сказал первый приближённый и опять забегал вверх и вниз по лестницам, по коридорам и залам; с ним бегала и добрая половина придворных, — никому не хотелось отведать палок. У всех на языке был один вопрос: что это за соловей, которого знает весь свет, а при дворе ни одна душа не знает.

Наконец на кухне нашли одну бедную девочку, которая сказала:

— Господи! Как не знать соловья! Вот уж поёт-то! Мне позволено относить по вечерам моей бедной больной матушке остатки от обеда. Живёт матушка у самого моря, и вот, когда я иду назад и сяду отдохнуть в лесу, я каждый раз слышу пение соловья! Слёзы так и потекут у меня из глаз, а на душе станет так радостно, словно матушка целует меня!..

— Кухарочка! — сказал первый приближённый императора. — Я определю тебя на штатную должность при кухне и выхлопочу тебе позволение посмотреть, как кушает император, если ты сведёшь нас к соловью! Он приглашён сегодня вечером ко двору!

И вот все отправились в лес, где обыкновенно распевал соловей; отправилась туда чуть не половина всех придворных. Шли, шли, вдруг замычала корова.

— О! — сказали молодые придворные. — Вот он! Какая, однако, сила! И это у такого маленького созданьица! Но мы положительно слышали его раньше!

— Это мычит корова! — сказала девочка. — Нам ещё далеко до места.

В пруду заквакали лягушки.

— Чудесно! — сказал придворный бонза. — Теперь я слышу! Точь-в-точь наши колокольчики в молельне!

— Нет, это лягушки! — сказала опять девочка. — Но теперь, я думаю, скоро услышим и его!

И вот запел соловей.

— Вот это соловей! — сказала девочка. — Слушайте, слушайте! А вот и он сам! — И она указала пальцем на маленькую серенькую птичку, сидевшую в ветвях.

— Неужели! — сказал первый приближённый императора. — Никак не воображал себе его таким! Самая простая наружность! Верно, он потерял все свои краски при виде стольких знатных особ!

— Соловушка! — громко закричала девочка. — Наш милостивый император желает послушать тебя!

— Очень рад! — ответил соловей и запел так, что просто чудо.

— Словно стеклянные колокольчики звенят! — сказал первый приближённый. — Глядите, как трепещет это маленькое горлышко! Удивительно, что мы ни разу не слыхали его раньше! Он будет иметь огромный успех при дворе!

— Спеть ли мне императору ещё? — спросил соловей. Он думал, что тут был и сам император.

— Несравненный соловушка! — сказал первый приближённый императора. — На меня возложено приятное поручение пригласить вас на имеющий быть сегодня вечером придворный праздник. Не сомневаюсь, что вы очаруете его величество своим дивным пением!

— Пение моё гораздо лучше слушать в зелёном лесу! — сказал соловей, но, узнав, что император пригласил его во дворец, охотно согласился туда отправиться.

При дворе шли приготовления к празднику. В фарфоровых стенах и в полу сияли отражения бесчисленных золотых фонариков; в коридорах рядами были расставлены чудеснейшие цветы с колокольчиками, которые от всей этой беготни, стукотни и сквозняка звенели так, что не слышно было человеческого голоса. Посреди огромной залы, где сидел император, возвышался золотой шест для соловья. Все придворные были в полном сборе; позволили стоять в дверях и кухарочке, — теперь ведь она получила звание придворной поварихи. Все были разодеты в пух и прах и глаз не сводили с маленькой серенькой птички, которой император милостиво кивнул головой.

И соловей запел так дивно, что у императора выступили на глазах слёзы и покатились по щекам. Тогда соловей залился ещё громче, ещё слаще; пение его так и хватало за сердце. Император был очень доволен и сказал, что жалует соловью свою золотую туфлю на шею. Но соловей поблагодарил и отказался, говоря, что довольно награждён и без того.

— Я видел на глазах императора слёзы — какой ещё награды желать мне! В слезах императора дивная сила! Видит бог — я награждён с избытком!

— Вот самое очаровательное кокетство! — сказали придворные дамы и стали набирать в рот воды, чтобы она булькала у них в горле, когда они будут с кем-нибудь разговаривать. Этим они думали походить на соловья. Даже слуги и служанки объявили, что очень довольны, а это ведь много значит: известно, что труднее всего угодить этим особам. Да, соловей положительно имел успех.

Его оставили при дворе, отвели ему особую комнатку, разрешили гулять на свободе два раза в день и раз ночью и приставили к нему двенадцать слуг; каждый держал его за привязанную к его лапке шёлковую ленточку. Большое удовольствие было от такой прогулки!

Весь город заговорил об удивительной птице, и если встречались на улице двое знакомых, один сейчас же говорил: «соло», а другой подхватывал: «вей», после чего оба вздыхали, сразу поняв друг друга.

Одиннадцать сыновей мелочных лавочников получили имена в честь соловья, но ни у одного из них не было и признака голоса.

Раз императору доставили большой пакет с надписью: «Соловей».

— Ну, вот ещё новая книга о нашей знаменитой птице! — сказал император.

Но то была не книга, а затейливая штучка: в ящике лежал искусственный соловей, похожий на настоящего, но весь осыпанный бриллиантами, рубинами и сапфирами. Стоило завести птицу — и она начинала петь одну из мелодий настоящего соловья и поводить хвостиком, который отливал золотом и серебром. На шейке у птицы была ленточка с надписью: «Соловей императора японского жалок в сравнении с соловьём императора китайского».

— Какая прелесть! — сказали все придворные, и явившегося с птицей посланца императора японского сейчас же утвердили в звании «чрезвычайного императорского поставщика соловьёв».

— Теперь пусть-ка споют вместе, вот будет дуэт!

Но дело не пошло на лад: настоящий соловей пел по-своему, а искусственный — как заведённая шарманка.

— Это не его вина! — сказал придворный капельмейстер. — Он безукоризненно держит такт и поёт совсем по моей методе.

Искусственного соловья заставили петь одного. Он имел такой же успех, как настоящий, но был куда красивее, весь так и блестел драгоценностями!

Тридцать три раза пропел он одно и то же и не устал. Окружающие охотно послушали бы его ещё раз, да император нашёл, что надо заставить спеть и живого соловья. Но куда же он девался?

Никто и не заметил, как он вылетел в открытое окно и унёсся в свой зелёный лес.

— Что же это, однако, такое! — огорчился император, а придворные назвали соловья неблагодарной тварью.

— Лучшая-то птица у нас всё-таки осталась! — сказали они, и искусственному соловью пришлось петь то же самое в тридцать четвёртый раз.

Никто, однако, не успел ещё выучить мелодии наизусть, такая она была трудная. Капельмейстер расхваливал искусственную птицу и уверял, что она даже выше настоящей не только платьем и бриллиантами, но и по внутренним своим достоинствам.

— Что касается живого соловья, высокий повелитель мой и вы, милостивые господа, то никогда ведь нельзя знать заранее, что именно споёт он, у искусственного же всё известно наперёд! Можно даже отдать себе полный отчёт в его искусстве, можно разобрать его и показать всё его внутреннее устройство — плод человеческого ума, расположение и действие валиков, всё, всё!

— Я как раз того же мнения! — сказал каждый из присутствовавших, и капельмейстер получил разрешение показать птицу в следующее же воскресенье народу.

— Надо и народу послушать её! — сказал император.

Народ послушал и был очень доволен, как будто вдосталь напился чаю, — это ведь совершенно по-китайски. От восторга все в один голос восклицали: «О!», поднимали вверх указательные пальцы и кивали головами. Но бедные рыбаки, слышавшие настоящего соловья, говорили:

— Недурно и даже похоже, но всё-таки не то! Чего-то недостаёт в его пении, а чего — мы и сами не знаем!

Живого соловья объявили изгнанным из пределов государства.

Искусственная птица заняла место на шёлковой подушке возле императорской постели. Кругом неё были разложены все пожалованные ей драгоценности. Величали же её теперь «императорского ночного столика первым певцом с левой стороны», — император считал более важною именно ту сторону, на которой находится сердце, а сердце находится слева даже у императора. Капельмейстер написал об искусственном соловье двадцать пять томов, учёных-преучёных и полных самых мудрёных китайских слов.

Придворные, однако, говорили, что читали и поняли всё, иначе ведь их прозвали бы дураками и отколотили палками по животу.

Так прошёл целый год; император, весь двор и даже весь народ знали наизусть каждую нотку искусственного соловья, но потому-то пение его им так и нравилось: они сами могли теперь подпевать птице. Уличные мальчишки пели: «Ци-ци-ци! Клюк-клюк-клюк!» Сам император напевал то же самое. Ну что за прелесть!

Но раз вечером искусственная птица только что распелась перед императором, лежавшим в постели, как вдруг внутри её зашипело, зажужжало, колёса завертелись, и музыка смолкла.

Император вскочил и послал за придворным медиком, но что же мог тот поделать! Призвали часовщика, и этот после долгих разговоров и осмотров кое-как исправил птицу, но сказал, что с ней надо обходиться крайне бережно: зубчики поистерлись, а поставить новые так, чтобы музыка шла по-прежнему, верно, было нельзя. Вот так горе! Только раз в год позволили заводить птицу. И это было очень грустно, но капельмейстер произнёс краткую, зато полную мудрёных слов речь, в которой доказывал, что птица ничуть не сделалась хуже. Ну, значит, так оно и было.

Прошло ещё пять лет, и страну постигло большое горе: все так любили императора, а он, как говорили, был при смерти. Провозгласили уже нового императора, но народ толпился по улице и спрашивал первого приближённого императора о здоровье своего старого повелителя.

— Пф! — отвечал приближённый и покачивал головой.

Бледный, похолодевший лежал император на своём великолепном ложе; все придворные считали его умершим, и каждый спешил поклониться новому императору. Слуги бегали взад и вперёд, перебрасываясь новостями, а служанки проводили приятные часы в болтовне за чашкой чая. По всем залам и коридорам были разостланы ковры, чтобы не слышно было шума шагов, и во дворце стояла мёртвая тишина. Но император ещё не умер, хотя и лежал на своём великолепном ложе, под бархатным балдахином с золотыми кистями, совсем недвижный и мертвенно-бледный. Сквозь раскрытое окно глядел на императора и искусственного соловья ясный месяц.

Бедный император почти не мог вздохнуть, и ему казалось, что кто-то сидит у него на груди. Он приоткрыл глаза и увидел, что на груди у него сидела Смерть. Она надела на себя корону императора, забрала в одну руку его золотую саблю, а в другую — богатое знамя. Из складок бархатного балдахина выглядывали какие-то странные лица: одни гадкие и мерзкие, другие добрые и милые. То были злые и добрые дела императора, смотревшие на него, в то время как Смерть сидела у него на груди.

— Помнишь это? — шептали они по очереди. — Помнишь это? — и рассказывали ему так много, что на лбу у него выступал холодный пот.

— Я и не знал об этом! — говорил император. — Музыку сюда, музыку! Большие китайские барабаны! Я не хочу слышать их речей!

Но они всё продолжали, а Смерть, как китаец, кивала на их речи головой.

— Музыку сюда, музыку! — кричал император. — Пой хоть ты, милая, славная золотая птичка! Я одарил тебя золотом и драгоценностями, я повесил тебе на шею свою золотую туфлю, пой же, пой!

Но птица молчала — некому было завести её, а иначе она петь не могла. Смерть продолжала смотреть на императора своими большими пустыми глазницами. В комнате было тихо-тихо.

Вдруг за окном раздалось чудное пение. То прилетел, узнав о болезни императора, утешить и ободрить его живой соловей. Он пел, и призраки всё бледнели, кровь приливала к сердцу императора всё быстрее; сама Смерть заслушалась соловья и всё повторяла: «Пой, пой ещё, соловушка!»

— А ты отдашь мне за это драгоценную саблю? А дорогое знамя? А корону? — спрашивал соловей.

И Смерть отдавала одну драгоценность за другою, а соловей всё пел. Вот он запел наконец о тихом кладбище, где цветут белые розы, благоухает бузина и свежая трава орошается слезами живых, оплакивающих усопших… Смерть вдруг охватила такая тоска по своему саду, что она свилась в белый холодный туман и вылетела в окно.

— Спасибо, спасибо тебе, милая птичка! — сказал император. — Я помню тебя! Я изгнал тебя из моего государства, а ты отогнала от моей постели ужасные призраки, отогнала самую Смерть! Чем мне вознаградить тебя?

— Ты уже вознаградил меня раз и навсегда! — сказал соловей. — Я видел слёзы на твоих глазах в первый раз, как пел перед тобою, — этого я не забуду никогда! Слёзы — вот драгоценнейшая награда для сердца певца. Но засни теперь и просыпайся здоровым и бодрым! Я буду баюкать тебя своею песней!

И он запел опять, а император заснул здоровым, благодатным сном.

Когда он проснулся, в окна уже светило солнце. Никто из его слуг не заглядывал к нему; все думали, что он умер, один соловей сидел у окна и пел.

— Ты должен остаться у меня навсегда! — сказал император. — Ты будешь петь, только когда сам захочешь, а искусственную птицу я разобью вдребезги!

— Не надо! — сказал соловей. — Она принесла столько пользы, сколько могла! Пусть она остаётся у тебя по-прежнему! Я же не могу жить во дворце. Позволь мне только прилетать к тебе, когда захочу. Тогда я каждый вечер буду садиться у твоего окна и петь тебе; моя песня и порадует тебя и заставит задуматься. Я буду петь тебе о счастливых и о несчастных, о добре и о зле, что таятся вокруг тебя.

Маленькая певчая птичка летает повсюду, залетает и под крышу бедного рыбака и крестьянина, которые живут вдали от тебя. Я люблю тебя за твоё сердце больше, чем за твою корону, и всё же корона окружена каким-то особым священным обаянием! Я буду прилетать и петь тебе! Но обещай мне одно!..

— Всё! — сказал император и встал во всём своём царственном величии; он успел надеть на себя своё императорское одеяние и прижимал к сердцу тяжёлую золотую саблю.

— Об одном прошу я тебя — не говори никому, что у тебя есть маленькая птичка, которая рассказывает тебе обо всём. Так дело пойдёт лучше!

И соловей улетел.

Слуги вошли поглядеть на мёртвого императора и застыли на пороге, а император сказал им.

Сказка Соловей – история о том, как маленькая невзрачная птичка спасла жизнь императору. Сказка раскрывает тему истинных и мнимых ценностей. Детям младшего и среднего школьного возраста она раскроет мудрые истины. Рекомендуем для онлайн прочтения с детьми.

Сказка Соловей читать

Дворец китайского императора утопал в роскоши. У императора было много ценных вещей, которыми он гордился. О них было известно далеко за пределами государства. В одной книжке император прочитал, что самое удивительное в его государстве – маленькая серая птичка, которая своим пением делает чудеса. Удивился император, что ничего не знает о главной достопримечательности страны, и велел доставить ему певца. После долгих поисков Соловей был доставлен во дворец. Его пение было выше всяческих похвал. Оно вызывало слезы у слушателей. Певца сразу наградили титулами и почестями, которые были для него обременительны. Однажды император получил в подарок золотого соловья, который точь-в- точь напоминал знаменитость. Был он украшен рубинами и бриллиантами и мог петь несколько мелодий настоящего соловья, когда его заводили на ключик. Эта изысканная игрушка впечатлила императора и его приближенных больше, чем настоящий певец. А Соловей покинул дворец. Посчитали все его неблагодарным. Но искусственная птичка больше подходила к искусственному миру императорского дворца. Ее даже показали народу. Но простые люди чувствовали какую-то фальшь в облике дорогой игрушки, поэтому охотнее слушали живого соловья. Когда император смертельно заболел, золотой соловей не помог ему. Пришла к правителю Смерть и уселась ему на грудь. Соловей прилетел и начал петь свои чудесные песни. Победил он Смерть, и той пришлось убираться. Утром проснулся император здоровым. Благодарил он Соловья, хотел вернуть ему все почести. Но Соловей сказал, что лучшая награда для певца – это слезы благодарного слушателя. Читать сказку онлайн можно на нашем сайте.

Анализ сказки Соловей

В сказке показана сила искусства и разные взгляды на прекрасное. Противопоставление истинной красоты искусственной автор раскрывает через сравнение двух соловьев. Идея сказки Соловей: настоящее искусство воздействует на душу человека, вызывает сильные эмоции и дает позитивный заряд. Образами придворных автор высмеивает невежество, бездушность, низкопоклонство. Истинный талант не выпячивает свои достоинства, он приносит пользу другим своим умением – эта мысль тоже проводится в сказке.

Мораль сказки Соловей

Чему учит сказка Соловей? Нужно учиться отличать истинную красоту от искусственной. Главная мысль сказки поучительна для всех, особенно для подростков и молодежи с их пристрастием к различным субкультурам – нужно уметь среди многообразия современных стилей и направлений в культуре видеть истинные ценности.

Пословицы, поговорки и выражения сказки

  • Не все то золото, что блестит.
  • Всякое искусство есть подражание природе.
  • Сила таланта в правде.