Анализ эпизода из рассказа И.А. Бунина «Господин из Сан-Франциско


“Господин из Сан-Франциско” – один из самых знаменитых рассказов русского прозаика Ивана Алексеевича Бунина. Он был опубликован в 1915 году и уже давно стал хрестоматийным, его проходят в школах и университетах. За кажущейся простотой этого произведения скрываются глубокие смыслы и проблематика, что никогда не теряет актуальности.

Меню статьи:

История создания и фабула рассказа

По словам самого Бунина, вдохновителем для написания “Господина…” стала повесть Томаса Манна “Смерть в Венеции”. На тот момент Иван Алексеевич не читал произведение своего немецкого коллеги, а лишь знал, что в нем на острове Капри умирает некий американец. Так что “Господин из Сан-Франциско” и “Смерть в Венеции” никак не связаны, разве что удачной идеей.

По сюжету некий господин из Сан-Франциско вместе со своей женой и молоденькой дочкой отправляются в большое путешествие из Нового Света в Старый Свет. Господин всю жизнь работал и нажил солидное состояние. Теперь, как и все люди его статуса, он может себе позволить заслуженный отдых. Семейство плывет на шикарном корабле под названием “Атлантида”. Судно больше напоминает шикарный передвижной отель, где длится вечный праздник и все работает для того, чтобы приносить удовольствие его неприлично богатым пассажирам.

Первой туристической точкой в маршруте наших путешественников становится Неаполь, который встречает их неблагосклонно – в городе стоит отвратительная погода. Вскоре господин из Сан-Франциско покидает город, чтобы отправиться к берегам солнечного Капри. Однако там, в уютной читальне фешенебельного отеля, его ждет неожиданная смерть от приступа. Господина спешно переносят в самый дешевый номер (дабы не портить репутации отеля) и в глухом ящике, в трюме “Атлантиды”, отправляют домой в Сан-Франциско.

Главные герои: характеристика образов

Господин из Сан-Франциско

С господином из Сан-Франциско мы знакомимся с первых страниц рассказа, ведь он является центральным персонажем произведения. Удивительно, но автор не удостаивает своего героя имени. На протяжении всего повествования он так и остается “господином” или “мистером”. Почему? В этом писатель честно признается своему читателю – этот человек безлик “в своем стремлении купить на имеющиеся богатства прелести реальной жизни”.

Прежде чем вешать ярлыки, давайте познакомимся с этим господином поближе. Вдруг он не так уж плох? Итак, наш наш герой всю жизнь тяжело трудился (“китайцы, которых он выписывал к себе на работу целыми тысячами, хорошо это знали”). Ему исполнилось 58 лет и теперь он имеет полное материальное и моральное право устроить себе (и семье по совместительству) большой отдых.

“До этой поры он не жил, а лишь существовал, правда, очень недурно, но все же возлагая все надежды на будущее”

Описывая внешность своего безымянного господина, Бунин, отличавшийся способностью замечать в каждом индивидуальные черточки, почему-то не находит в этом человеке ничего особенного. Он небрежно рисует его портрет – “сухой, невысокий, неладно скроенный, но крепко сшитый… желтоватое лицо с подстриженными серебряными усами… крупные зубы… крепкая лысая голова”. Кажется, что за этой грубой “амуницией”, которую выдают в комплекте с солидным состоянием, тяжело рассмотреть мысли и чувства человека, а, быть может, все чувственное просто закисает в таких условиях хранения.

При более тесном знакомстве с господином мы по-прежнему мало о нем узнаем. Знаем, что он носит элегантные дорогие костюмы с удушливыми воротничками, знаем, что за ужином в “Антлантиде” он досыта наедается, докрасна накуривается сигарами и напивается ликерами, и это приносит удовольствие, а больше по сути ничего не знаем.

Поразительно, но за время всего большого путешествия на судне и пребывания в Неаполе, из уст господина не прозвучало ни одного восторженного возгласа, он ничем не восторгается, ничему не удивляется, ни о чем не рассуждает. Поездка приносит ему массу неудобств, но не ехать он не может, ведь так поступают все люди его ранга. Так положено – сперва Италия, потом Франция, Испания, Греция, непременно Египет и британские острова, на обратном пути экзотичная Япония…

Измученный морской болезнью, он приплывает на остров Капри (обязательная точка на пути любого уважающего себя туриста). В шикарном номере лучшего отеля острова господин из Сан-Франциско постоянно произносит “О, это ужасно!”, даже не стараясь понять, что именно ужасно. Уколы запонок, духота крахмального воротничка, непослушные подагрические пальцы… скорее бы в читальню и выпить местного вина, его непременно пьют все уважаемые туристы.

А добравшись до своей “мекки” в читальне отеля, господин из Сан-Франциско умирает, но нам его не жалко. Нет-нет, мы не желаем праведной расправы, нам попросту все равно, как если бы сломался стул. Мы бы не стали лить слез о стуле.

В погоне за богатством этот глубоко ограниченный человек не знал, как распорядиться деньгами, а потому покупал то, что ему навязывало общество – неудобную одежду, ненужные путешествия, даже распорядок дня, по которому обязаны были отдыхать все путешествующие. Ранний подъем, первый завтрак, прогулка по палубе или “наслаждение” достопримечательностями города, второй завтрак, добровольно-принудительный сон (всем пристало в это время быть утомленными!), сборы и долгожданный ужин, обильный, сытный, пьяный. Вот так выглядит мнимая “свобода” богатого человека из Нового света.

Жена господина

У жены господина из Сан-Франциско, увы, тоже нет имени. Автор называет ее “миссис” и характеризует как “женщину крупную, широкую и спокойную”. Она как безликая тень следует вслед за своим состоятельным супругом, прогуливается по палубе, завтракает, ужинает, “наслаждается” достопримечательностями. Писатель признается, что она не очень впечатлительна, но, как все пожилые американки, страстная путешественница… По крайней мере, ей положено быть таковой.

Единственный эмоциональный всплеск происходит после смерти супруга. Миссис негодует, что управляющий отеля отказывается поместить тело умершего в дорогие номера и оставляет его “ночевать” в убогой сырой комнатушке. И ни слова о потере супруга, они потеряли уважение, статус – вот, что занимает несчастную женщину.

Дочь господина

Эта милая мисс не вызывает отрицательных эмоций. Она не капризна, не чванлива, не болтлива, напротив, очень сдержана и застенчива.

“Высокая, тонкая, с великолепными волосами, прекрасно убранными, с ароматическими от фиалковых лепешечек дыханием и с нежнейшими розовыми прыщиками возле губ и между лопаток”

На первый взгляд автор благосклонен к этой премилой особе, но даже дочке он не дает имени, потому что в ней вновь-таки нет ничего индивидуального. Помните, эпизод, когда она трепещет, разговаривая на борту “Атлантиды” с наследным принцем, что путешествовал инкогнито. Все, безусловно, знали, что это восточный принц и знали, как он сказочно богат. Юная мисс сходила с ума от волнения, когда тот обратил на нее внимание, возможно, она даже влюбилась в него. А между тем восточный принц был совсем не хорош собой – маленький, как мальчишка, тонюсенькое лицо с натянутой смуглой кожей, редкие усики, непривлекательный европейский наряд (он ведь путешествует инкогнито!). Влюбляться в принцев положено, даже если он сущий урод.

Другие персонажи

В качестве контраста нашей холодной троице автор дает вкраплениями описания персонажей из народа. Это и лодочник Лоренцо (“беззаботный гуляка и красавец”), и два горца с волынками наперевес, и простые итальянца, встречающие катер с берега. Все они – обитатели радостной, веселой, прекрасной страны, они ее хозяева, ее пот и кровь. У них нет несметных состояний, тугих воротничков и светских обязанностей, но в своей бедности они богаче всех вместе взятых господинов из Сан-Франциско, их холодных жен и нежных дочерей.

Господин из Сан-Франциско понимает это на каком-то подсознательном, интуитивном уровне… и ненавидит всех этих “воняющих чесноком людишек”, ведь он не может просто взять и побежать босяком по берегу – у него по расписанию второй завтрак.

Анализ произведения

Рассказ можно условно разделить на две неравные части – до и после смерти господина из Сан-Франциско. Мы становимся свидетелями яркой метаморфозы, которая произошла буквально во всем. Как вмиг обесценились деньги и статус этого человека, этого самопровозглашенного властелина жизни. Управляющий отеля, который еще несколько часов назад расплывался в сладкой улыбке перед состоятельным гостем, теперь позволяет себе неприкрытую фамильярность в отношении миссис, мисс и умершего господина. Теперь это не почетный гость, который оставит в кассе солидную сумму, а просто труп, что рискует бросить тень на великосветский отель.

Выразительными мазками Бунин рисует холодящее безразличие всех вокруг к смерти человека, начиная от постояльцев, вечер которых теперь омрачен, и заканчивая женой и дочерью, путешествие которых безнадежно испорчено. Лютый эгоизм и холодность – каждый думает только о себе.

Обобщенной аллегорией этого насквозь фальшивого буржуазного общества становится корабль “Атлантида”. Своими палубами он также разделен на классы. В роскошных залах веселятся и напиваются богачи со своими спутницами и семьями, а в трюмах до седьмого пота работают те, кого представители высшего света и за людей не считают. Но мир денег и бездуховности обречен, именно поэтому автор называет свой корабль-аллегорию в честь затонувшего материка “Атлантидой”.

Проблематика произведения

В рассказе “Господин из Сан-Франциско” Иван Бунин поднимает такие вопросы:

  • В чем истинная значимость денег в жизни?
  • Можно ли купить радость и счастье?
  • Стоит ли ради призрачного вознаграждения терпеть постоянные лишения?
  • Кто свободнее: богачи или бедняки?
  • Каково назначение человека в этом мире?

Особенно любопытен для рассуждения последний вопрос. Он, безусловно, не нов – многие литераторы задумывались над тем, в чем смысл человеческого существования. Бунин не вдается в сложную философию, его вывод прост – человек должен прожить так, чтобы оставить после себя след. Будут ли это произведения искусства, реформы в жизни миллионов или светлая память в сердцах близких, не имеет значения. Господин из Сан-Франциско не оставил ничего, о нем никто искренне не поскорбит, даже жена с дочерью.

Место в литературе: Литература ХХ века → Русская литература ХХ века → Творчество Ивана Бунина → Рассказ “Господин из Сан-Франциско” (1915).

Также рекомендуем ознакомиться с произведением Чистый понедельник . Это произведение Иван Бунин считал самым лучшим своим произведением.

Господин из Сан-Франциско: главные герои, анализ произведения, проблемы

5 (100%) 2 votes

И.А.Бунин отобразил в данном рассказе проблемы своего времени, когда в обществе первостепенными становились заботы о приобретении капитала и его наращивании. Автор жёсткими штрихами нарисовал характерные черты капитализма, увиденные им в реальной действительности. Зарубежный буржуазный мир изображается писателем без радужных красок и сентиментальности, что соответствовало натиску крепнущего капитализма. Отображение социальных проблем стало своеобразным фоном, на котором ярче проступает, обостряется борьба вечных, истинных ценностей с мнимыми, ложными идеалами.

Главный герой, которому автор не даёт имени, показан в тот период жизни, когда всего уже достиг. Отсутствие имени здесь символично: такой приём позволяет обобщённо рисовать типичного представителя буржуазного общества. Это обычный капиталист, добившийся большого богатства невероятными усилиями, когда долгое время приходилось во многом себе отказывать: «Он работал не покладая рук, – китайцы, которых он выписывал к себе на работы целыми тысячами, хорошо знали, что это значит!» Главное для него было – получить как можно больше доходов за счет дешёвой рабочей силы. Неспособность на милосердие или жалость, полное пренебрежение к правам человека и к справедливости по отношению к тем, кто создавал ему капитал, чудовищная жадность – всё это качества личности «образцового капиталиста». Данные выводы подтверждаются также полным презрением господина к бедным, нищим, обездоленным людям, которых он видит во время путешествия, выходя в городах, где останавливался пароход. Это отражено с помощью авторских ремарок: господин или не замечает бедноту, или ухмыляется, глядя надменно и презрительно, или прогоняет нищих, произнося сквозь зубы: «Прочь!».

Человек свёл смысл жизни к наживе, накоплению богатств, но насладиться плодами своих многолетних «трудов» не успел.
И жизнь его оказалась бессмысленной: деньги и роскошь радости не принесли. Смерть пришла быстро, внезапно, перечеркнув те ценности, какие господин считал приоритетными. Он окружал себя дорогими вещами и утрачивал при этом человечность, становясь и внутренне, и внешне каким-то бездуховным идолом с золотыми зубами, дорогими кольцами. Создание такого образа подчёркивает авторскую позицию по отношению к господам-капиталистам, теряющим человеческий облик из-за страсти к наживе.

Далее автор показывает, как смерть уравнивает богача с теми, кто ни золота, ни драгоценностей не имел, – с рабочими в трюме. Используя приём контраста, антитезы, Бунин повествует, как в грязном трюме комфортабельного парохода «Атлантида», когда бесполезными оказались деньги (отдельную шикарную каюту мёртвому не предоставили), господин «путешествует» далее, так как именно в трюм поместили гроб с его телом. Богатый человек хотел удовлетворить своё тщеславие, позволив себе праздный отдых в шикарных каютах и роскошные пиршества в ресторанах «Атлантиды». Но совершенно неожиданно он утратил власть, и уже никакие деньги не помогут покойнику потребовать подчинения от рабочих или почтительности от обслуживающего персонала к его персоне. Жизнь расставила всё по своим местам, отделив истинные ценности от мнимых. Богатство, которое он смог накопить, ему не понадобится «на том свете». Доброй памяти он о себе не оставил (никому не помог, и больниц или дорог не построил), а деньги наследники быстро растратят.

В финале рассказа закономерно возникает образ Дьявола, наблюдавшего за движением корабля «Атлантида». И это наводит на размышления: что притягивает интерес властителя ада к пароходу и его обитателям? В связи с этим возникает необходимость вернуться к тем строчкам в произведении, где автор даёт подробное описание парохода, который «был похож на громадный отель со всеми удобствами». Бунин неоднократно подчёркивал, что устрашающая сила движения океана и вой сирены, взвизгивающей «с неистовой злобой», с «адской мрачностью», могли бы вызвать неосознанную тревогу, тоску у пассажиров «Атлантиды», но всё заглушала неустанно звучавшая музыка. Никто не думал о тех людях, которые обеспечивали праздной публике все удобства приятного путешествия. Также никто не подозревал, что «подводную утробу» комфортабельного «отеля» можно сравнить с мрачными и знойными недрами преисподней, с девятым кругом ада. На что намекал автор этими описаниями? Почему он так контрастно рисует жизнь богатых господ, совершающих круиз, тратящих при этом огромные деньги на роскошный досуг, и адские условия труда, например, рабочих в трюме?

Некоторые исследователи творчества И.А.Бунина увидели в особенностях рассказа «Господин из Сан-Франциско» отрицательное отношение автора к буржуазному миру и пророчество возможной катастрофы. Ю.Мальцев в одной из своих работ отмечает влияние первой мировой войны на настроение писателя, который, будто бы, воспринял события данной эпохи как «последний акт мировой трагедии – то есть завершение вырождения европейцев и гибель механической, безбожной и противоестественной цивилизации нового времени...». Однако трудно с этим согласиться полностью. Да, апокалипсический мотив присутствует, авторская позиция прослеживается чётко по отношению к буржуазии, которая находится под пристальным вниманием Дьявола. Но вряд ли Бунин мог предрекать гибель капитализму: слишком сильна власть денег, слишком разрослись капиталы уже в ту эпоху, распространяя по всему миру свои порочные идеалы. И поражение данной цивилизации не предвидится даже в XXI веке. Так что писатель, явно не симпатизирующий господину и его собратьям, капиталистам, всё-таки не прибегал к глобальным пророчествам, а показал своё отношение к ценностям вечным и к ценностям фальшивым, надуманным, преходящим.

Например, образу богатого господина автор противопоставляет образ лодочника Лоренцо, который может за бесценок продать выловленную им рыбу, а потом, беззаботно гуляя по берегу в своих лохмотьях, радоваться солнечному дню, любоваться пейзажем. У Лоренцо жизненные ценности как раз те, которые считаются вечными: труд, дающий возможность жить, доброе отношение к людям, радость от общения с природой. В этом он видит смысл жизни, а упоение богатством ему непонятно и неведомо. Это искренний человек, у него нет ханжества ни в поведении, ни в оценке достижений, итогов своего труда. Облик лодочника нарисован в светлых тонах, он не вызывает ничего, кроме улыбки. Всего несколько строк выделено на создание образа-символа, но автору удалось донести до читателя, что Лоренцо симпатичен ему как антипод главному герою, капиталисту.

Действительно, писатель имел право на контрастное изображение героев, а читатель видит, что автор не осуждает Лоренцо за беззаботность, за легкомыслие по отношению к деньгам. На нескольких страницах произведения с иронией изображаются бесконечные завтраки, обеды и ужины богатых пассажиров, их досуг, то есть игра в карты, танцы в ресторанах «Атлантиды», ради чего тратятся огромные средства. И деньги эти – та самая прибыль от труда людей, которым не заплатили справедливо за их каторжный труд. Так не лучше ли бросить вызов эксплуататорам и не участвовать в создании капиталов для господ? Видимо, подобная философия могла привести Лоренцо к беспечному образу жизни, и он позволяет себе быть свободным в этом жестоком буржуазном мире. А потому «не хлебом единым» жил человек. Но последователей у Лоренцо, разумеется, не может быть много: люди должны содержать семьи, кормить детей.

Бунин показал также музыкантов-странников, бредущих по склонам гор: «...и целая страна, радостная, прекрасная, солнечная, простиралась под ними...». А когда эти люди увидели в гроте гипсовое изваяние матери божией, они остановились, «обнажили головы – и полились наивные и смиренно-радостные хвалы их солнцу, утру и ей, непорочной заступнице...». Данные отступления от основной темы (изображение жизни и смерти господина) дают основание сделать вывод об авторской позиции: Бунин симпатизирует не господам с золотыми кольцами на пальцах, с золотыми зубами, а вот этим бродягам без гроша в кармане, но с «бриллиантами в душе».

Главная тема творчества Бунина – любовь – также освещена в рассказе «Господин из Сан-Франциско», но показана здесь обратная, ложная сторона великого чувства, когда любви на самом деле нет. Писатель символично показал фальшивость чувств буржуазной элиты, людей, уверенных, что за деньги можно приобрести всё. Влюблённую пару изображали за хорошую плату двое артистов: так разнообразили досуг богатой клиентуры, чтобы придать романтичность путешествию. «Цирковой номер» – фальшивая приманка вместо настоящей любви; призрачное счастье с «мешком денег» вместо истинных радостей... и так далее. В данном произведении многие человеческие ценности выглядят, как фальшивые купюры.

Таким образом, через портретные характеристики, контрастные образы, детали, реплики и ремарки, благодаря использованию антитезы, эпитетов, сравнений, метафор, автор отразил свою позицию в понимании истинных и мнимых человеческих ценностей. Художественные достоинства данного произведения, особенный, неповторимый стиль, богатство языка высоко оценили современники И.А.Бунина, и критики, и читатели всех эпох.

Рецензии

Зоя, добрый день.

И прекрасная статья и прекрасное произведение Бунина, разбору которого она посвящена.

Сильное произведение: и образами, которые представил Бунин, и тем литературно красивым описанием, коим полон его литературный труд, сам текст.

Человек из Сан-Франциско и лодочник Лоренцо - какая удачная параллель, дающая сопоставление ценностей. Интересный литературный ход - не называть имени главного персонажа, делая его нарицательным.

А образ Дьявола! Как метко выразил его Бунин!

Зоя, спасибо большое за разбор произведения Бунина.

Интересная статья, правильная и хорошо написанная.

Тема, поднятая Буниным - вечна и важна. Ибо всякий раз человек совершает выбор как жить и прожить жизнь: мнимо или по - настоящему, порабощаясь страстью наживы или живя вечными ценностями и добродетелями.

Добра и удач, Зоя. Хорошего воскресного дня Вам.

С добром и лучшими пожеланиями,

И.А.Бунин. «Господин из Сан-Франциско» (1915)

Опубликованный в 1915 году, рассказ «Господин из Сан-Франциско» создавался в годы Первой мировой войны, когда в творчестве Бунина заметно усилились мотивы катастрофичности бытия, противоестественности и обреченности технократической цивилизации. Образ гигантского корабля с символическим названием «Атлантида» был подсказан гибелью знаменитого «Титаника», в которой многие видели символ грядущих мировых катастроф. Как и многие его современники, Бунин почувствовал трагическое начало новой эпохи, а потому все большее значение в этот период в произведениях писателя приобретают темы рока, смерти, мотив бездны.

Символика «Атлантиды». Корабль «Атлантида», носящий имя когда-то затонувшего острова, становится символом цивилизации в той ее форме, в которой она создана современным человечеством, - цивилизации технократической, механистичной, подавляющей человека как личность, далекой от естественных законов бытия. Антитеза становится одним из основных приемов создания образной системы рассказа: «Атлантида», с ее контрастом палубы и трюма, с ее капитаном, подобным «языческому богу» или «идолу», - мир дисгармоничный, искусственный, фальшивый, а уже потому обреченный. Она величава и грозна, однако мир «Атлантиды» держится на призрачных основах «денег», «славы», «знатности рода», которые полностью заменяют ценность человеческой индивидуальности. Этот искусственно созданный людьми мир замкнут, отгорожен от стихии бытия как враждебной, чуждой и загадочной для него стихии: «Вьюга билась в его снасти и широкогорные трубы, побелевшие от снега, но он был стоек, тверд, величав и страшен». Страшна эта грандиозность, пытающаяся побороть стихию самой жизни, установить над нею свое владычество, страшна эта иллюзорная величавость, такая зыбкая и хрупкая перед ликом бездны. Обреченность ощутима и в том, насколько контрастны «нижний» и «средний» миры корабля, своеобразные модели «ада» и «рая» бездуховной цивилизации: свето-цветовая палитра, ароматы, движение, «вещный» мир, звучание – все в них различно, общее лишь их замкнутость, отъединенность от естественной жизни бытия. «Верхний» мир «Атлантиды», ее «новое божество» - капитан, подобный «милостивому языческому богу», «огромному идолу», «языческому идолу». Не случайна эта повторяемость сравнений: современная эпоха изображается Буниным как господство нового «язычества» - одержимость пустыми и суетными страстями, страх перед всемогущей и таинственной Природой, буйство плотской жизни вне ее освященности жизнью духа. Мир «Атлантиды» - это мир, где царят сластолюбие, чревоугодие, страсть к роскоши, гордыня и тщеславие, мир, где Бог подменяется «идолом».

Пассажиры «Атлантиды». М отив искусственности, автоматизма усиливается, когда Бунин описывает пассажиров «Атлантиды», не случайно объемный абзац посвящен распорядку их дня: это модель мертвенной регламентированности их существования, в котором нет места случайностям, тайнам, неожиданностям, то есть как раз тому, что делает человеческую жизнь по-настоящему захватывающей. Ритмико-интонационный рисунок строки передает ощущение скуки, повторяемости, создает образ часового механизма с его унылой размеренностью и абсолютной предсказуемостью, а использование лексико-грамматических средств со значением обобщения («полагалось бодро гулять», «вставали… пили… садились… делали… совершали… шли») подчеркивает обезличенность этой блестящей «толпы» (не случайно писатель именно так определяет общество собравшихся на «Атлантиде» богачей и знаменитостей). В этой бутафорной блестящей толпе не столько люди, сколько марионетки, театральные маски, скульптуры музея восковых фигур: «Был среди этой блестящей толпы некий великий богач, был знаменитый испанский писатель, была всесветная красавица, была изящная влюбленная пара». Оксюморонные сочетания и семантически противоречивые сравнения выявляют мир ложных нравственных ценностей, уродливые представления о любви, красоте, человеческой жизни и личностной индивидуальности: «красавец, похожий на огромную пиявку» (суррогат красоты), «нанятые влюбленные», «небескорыстная любовь» молоденьких неаполитанок, которой господин надеялся наслаждаться в Италии (суррогат любви).

Люди «Атлантиды» лишены дара удивления перед жизнью, природой, искусством, у них нет желания открыть тайны красоты, не случайно этот «шлейф» мертвенности они несут за собой, где бы ни появились: музеи в их восприятии становятся «мертвенно-чистыми», церкви – «холодными», с «огромной пустотой, молчанием и тихими огоньками семисвечника», искусство для них лишь «скользкие гробовые плиты под ногами и чье-нибудь «Снятие с креста», непременно знаменитое».

Главный герой рассказа. Не случайно главный герой рассказа лишен имени (не названы по имени также его жена и дочь) – как раз того, что прежде всего отделяет человека от «толпы», выявляет его «самость»(«имени его никто не запомнил»). Ключевое слово заглавия «господин» определяет не столько личностно-неповторимую природу главного героя, сколько его положение в мире технократической американизированной цивилизации (не случайно единственное собственное существительное в заглавии – Сан-Франциско, таким образом, Бунин определяет реальный, земной аналог мифологической Атлантиды), его мировосприятие: «Он был твердо уверен, что имеет полное право на отдых, на удовольствия…он был довольно щедр в пути и потому вполне верил в заботливость всех тех, что кормили и поили его, с утра до вечера служили ему». Описание всей предшествующей жизни господина занимает лишь один абзац, да и сама жизнь определяется более точно – «до этой поры он не жил, а лишь существовал». В рассказе нет развернутой речевой характеристики героя, почти не изображается его внутренняя жизнь. Крайне редко передается и внутренняя речь героя. Все это выявляет, что душа господина мертва, а его существование всего лишь исполнение определенной роли.

Внешний облик героя предельно «материализован», лейтмотивной деталью, приобретающей символический характер, становится блеск золота, ведущая цветовая гамма – желтый, золотой, серебряный, то есть цвета мертвенности, отсутствия жизни, цвета внешнего блистания. Используя прием аналогии, уподобления, Бунин при помощи повторяемых деталей создает внешние портреты-«двойники» двух совершенно не похожих друг на друга людей – господина и восточного принца: в мире господства безликости люди зеркально отражают друг друга.

Мотив смерти в рассказе. Антитеза «жизнь-смерть» - одна из сюжетообразующих в рассказе. «Обостренное чувство жизни», свойственное Бунину, парадоксально сочеталось с «обостренным чувством смерти». Довольно рано в писателе пробудилось особое, мистическое отношение к смерти: смерть в его понимании была чем-то таинственным, непостижимым, с чем не может справиться разум, но о чем не может не думать человек. Смерть в рассказе «Господин из Сан-Франциско» становится частью Вечности, Мироздания, Бытия, однако именно поэтому люди «Атлантиды» стараются о ней не думать, испытывают по отношению к ней священный, мистический, парализующий сознание и чувства страх. «Предвестников» смерти господин старался не замечать, не думать о них: «В душе господина давным-давно не осталось так называемых мистических чувств…он увидел во сне хозяина отеля, последнего в его жизни…не стараясь понять, не думая, что именно ужасно…Что чувствовал, что думал господин из Сан-Франциско в этот столь знаменательный для себя вечер? Он только очень хотел есть». Смерть налетела на миллионера из Сан-Франциско внезапно, «нелогично», грубо-отталкивающе, смяла его именно в то время, когда он собирался наслаждаться жизнью. Смерть описана Буниным подчеркнуто натуралистично, однако именно такое детальное описание, как это ни парадоксально, усиливает мистичность происходящего: словно человек борется с чем-то невидимым, жестоким, безжалостно-равнодушным к его желаниям и надеждам. Такая смерть не предполагает продолжения жизни в иной – духовной - форме, это смерть тела, окончательная, ввергающая в небытие без надежды на воскресение, эта смерть стала логическим завершением существования, в котором уже давно не было жизни. Парадоксально, но мимолетные признаки утраченной героем при жизни души появляются уже после его смерти: «И медленно, медленно, на глазах у всех, потекла бледность по лицу умершего, и черты его стали утончаться, светлеть». Словно та божественная душа, дарованная при рождении каждому и умерщвленная самим господином из Сан-Франциско, снова освободилась. После смерти с теперь уже «бывшим господином» происходят странные и, по сути, страшные «перевёртыши»: власть над людьми оборачивается невниманием и нравственной глухотой живых к умершему («нет и не может быть сомнения в правоте желаний господина из Сан-Франциско», «вежливо и изысканно поклонившийся хозяин» - «Это совершенно невозможно, мадам,.. хозяин с вежливым достоинством осадил ее…хозяин с бесстрастным лицом, уже без всякой любезности»); вместо неискренней, но всё же любезности Луиджи – его шутовство и кривляние, хихиканье горничных; вместо роскошных апартаментов, «где гостила высокая особа», - «номер, самый маленький, самый плохой, самый сырой и холодный», с дешевой железной кроватью и грубыми шерстяными одеялами; вместо блистательной палубы на «Атлантиде» - темный трюм; вместо наслаждения самым лучшим – ящик из-под содовой воды, похмельный извозчик и разряженная по-сицилийски лошадь. Около смерти вдруг вспыхивает мелкая, эгоистичная людская суета, в которой и страх, и досада – нет лишь сострадания, сопереживания, нет ощущения таинства совершившегося. Эти «перевёртыши» стали возможны именно потому, что люди «Атлантиды» отдалены от естественных законов бытия, частью которого являются жизнь и смерть, что человеческая личность подменяется социальным положением «господина» или «слуги», что «деньги», «слава», «знатность рода» полностью замещают человека. Призрачны оказались претензии «гордого человека» на господство. Господство – категория преходящая, это те же руины дворца всевластного императора Тиберия. Образ руин, нависающих над обрывом, - деталь, подчеркивающая непрочность искусственного мира «Атлантиды», его обреченность.

Символика образов океана и Италии. Противостоит миру «Атлантиды» огромный мир природы, самого Бытия, всего сущего, воплощением которого становятся в рассказе Бунина Италия и океан. Океан многолик, изменчив: он ходит черными горами, леденит белеющей водной пустыней или поражает красотой «цветистой, как хвост павлина, волны». Океан пугает людей «Атлантиды» именно своей непредсказуемостью и свободой, стихией самой жизни, изменчивой и вечно движущейся: «океан, ходивший за стенами, был страшен, но о нем не думали». Образ океана восходит к мифологическому образу воды как первоначальной стихии бытия, породившей жизнь и смерть. Искусственность мира «Атлантиды» проявляется и в этой отчужденности от стихии океана-бытия, ограждённости от нее стенами иллюзорно величественного корабля.

Воплощением разнообразия вечно движущегося и многогранного мира становится в рассказе Бунина Италия. Солнечный лик Италии так и не открылся господину из Сан-Франциско, он успел увидеть лишь ее прозаично-дождливый лик: блестящие жестью мокрые от дождя пальмовые листья, серое небо, постоянно моросящий дождь, пропахшие гнилой рыбой хибарки. Даже после смерти господина из Сан-Франциско пассажиры «Атлантиды», продолжая свое путешествие, не встречаются ни с беспечным лодочником Лоренцо, ни с абруццкими горцами, их путь – к руинам дворца императора Тиберия. Радостная сторона бытия навсегда закрыта от людей «Атлантиды», потому что в них нет готовности увидеть эту сторону, душевно открыться ей.

Напротив, люди Италии – лодочник Лоренцо и абруццкие горцы – ощущают себя естественной частью огромной Вселенной, не случайно в финале рассказа резко расширяется художественное пространство, включая и землю, и океан, и небо: «целая страна, радостная, прекрасная, солнечная, простиралась под ними». Детски радостное упоение красотой мира, наивное и благоговейное удивление перед чудом жизни чувствуется в молитвах абруццких горцев, обращенных к Божией Матери. Они, как и Лоренцо, неотъемлемы от мира природы. Лоренцо живописно красив, свободен, царственно равнодушен к деньгам – все в нем противостоит описанию главного героя. Бунин утверждает величие и красоту самой жизни, чье мощное и свободное течение пугает людей «Атлантиды» и вовлекает тех, кто способен стать ее органичной частью, стихийно, но по-детски мудро довериться ей.

Бытийный фон рассказа. В художественный мир рассказа включены предельные, абсолютные величины: равноправными участниками рассказа о жизни и смерти американского миллионера становятся римский император Тиберий и «сверчок», с «грустной беззаботностью» поющий на стене, ад и рай, Дьявол и Богоматерь. Соединение небесного и земного миров парадоксально появляется, например, в описании сорок третьего номера: «Мертвый остался в темноте, синие звезды глядели на него с неба, сверчок с грустной беззаботностью запел на стене». За уходящим в ночь и вьюгу кораблем следят глаза Дьявола, а лик Богоматери обращен к небесной выси, царству ее Сына: «Бесчисленные огненные глаза корабля были за снегом едва видны Дьяволу, следившему за кораблем…Над дорогой, в гроте скалистой стены Монте-Соляро, вся озаренная солнцем, вся в тепле и блеске его стояла в белоснежных гипсовых одеждах …матерь божия, кроткая и милостивая, с очами, поднятыми к небу, к вечным и блаженным обителям трижды благословенного сына ее». Всё это создает образ мира как целого, макрокосма, включающего свет и тьму, жизнь и смерть, добро и зло, миг и вечность. Бесконечно малым на этом фоне оказывается замкнутый и в этой замкнутости считающий себя великим мир «Атлантиды». Не случайно для построения рассказа характерно композиционное кольцо: описание «Атлантиды» дается в начале и конце произведения, при этом варьируются одни и те же образы: огни корабля, прекрасный струнный оркестр, адские топки трюма, играющая в любовь танцующая пара. Это роковой круг замкнутости, отгороженности от бытия, круг, созданный «гордым человеком» и превративший его, осознающего себя господином, в раба.

Человек и его место в мире, любовь и счастье, смысл жизни, вечная борьба добра и зла, красота и умение ею жить – эти вечные проблемы в центре рассказа Бунина.

Господин из Сан-Франциско — имени его ни в Неаполе, ни на Капри никто не запомнил — ехал в Старый Свет на целых два года, с женой и дочерью, единственно ради развлечения. Он был твердо уверен, что имеет полное право на отдых, на удовольствия, на путешествие во всех отношениях отличное. Для такой уверенности у него был тот довод, что, во-первых, он был богат, а во-вторых, только что приступал к жизни, несмотря на свои пятьдесят восемь лет. До этой поры он не жил, а лишь существовал, правда, очень недурно, но все же возлагая все надежды на будущее. Он работал не покладая рук, — китайцы, которых он выписывал к себе на работы целыми тысячами, хорошо знали, что это значит! — и наконец увидел, что сделано уже много, что он почти сравнялся с теми, кого некогда взял себе за образец, и решил передохнуть. Люди, к которым принадлежал он, имели обычай начинать наслаждение жизнью с поездки в Европу, в Индию, в Египет. Положил и он поступить так же. Конечно, он хотел вознаградить за годы труда прежде всего себя; однако рад был и за жену с дочерью. Жена его никогда не отличалась особой впечатлительностью, но ведь все пожилые американки страстные путешественницы. А что до дочери, девушки на возрасте и слегка болезненной, то для нее путешествие было прямо необходимо: не говоря уже о пользе для здоровья, разве не бывает в путешествиях счастливых встреч? Тут иной раз сидишь за столом и рассматриваешь фрески рядом с миллиардером. Маршрут был выработан господином из Сан-Франциско обширный. В декабре и январе он надеялся наслаждаться солнцем Южной Италии, памятниками древности, тарантеллой, серенадами бродячих певцов и тем, что люди в его годы чувствуют особенно тонко, — любовью молоденьких неаполитанок, пусть даже и не совсем бескорыстной; карнавал он думал провести в Ницце, в Монте-Карло, куда в эту пору стекается самое отборное общество, где одни с азартом предаются автомобильным и парусным гонкам, другие рулетке, третьи тому, что принято называть флиртом, а четвертые — стрельбе в голубей, которые очень красиво взвиваются из садков над изумрудным газоном, на фоне моря цвета незабудок, и тотчас же стукаются белыми комочками о землю; начало марта он хотел посвятить Флоренции, к страстям господним приехать в Рим, чтобы слушать там Miserere; входили в его планы и Венеция, и Париж, и бой быков в Севилье, и купанье на английских островах, и Афины, и Константинополь, и Палестина, и Египет, и даже Япония, — разумеется, уже на обратном пути... И все пошло сперва прекрасно. Был конец ноября, до самого Гибралтара пришлось плыть то в ледяной мгле, то среди бури с мокрым снегом; но плыли вполне благополучно. Пассажиров было много, пароход — знаменитая «Атлантида» — был похож на громадный отель со всеми удобствами, — с ночным баром, с восточными банями, с собственной газетой, — и жизнь на нем протекала весьма размеренно: вставали рано, при трубных звуках, резко раздававшихся по коридорам еще в тот сумрачный час, когда так медленно и неприветливо светало над серо-зеленой водяной пустыней, тяжело волновавшейся в тумане; накинув фланелевые пижамы, пили кофе, шоколад, какао; затем садились в ванны, делали гимнастику, возбуждая аппетит и хорошее самочувствие, совершали дневные туалеты и шли к первому завтраку; до одиннадцати часов полагалось бодро гулять по палубам, дыша холодной свежестью океана, или играть в шеффльборд и другие игры для нового возбуждения аппетита, а в одиннадцать — подкрепляться бутербродами с бульоном; подкрепившись, с удовольствием читали газету и спокойно ждали второго завтрака, еще более питательного и разнообразного, чем первый; следующие два часа посвящались отдыху; все палубы были заставлены тогда длинными камышовыми креслами, на которых путешественники лежали, укрывшись пледами, глядя на облачное небо и на пенистые бугры, мелькавшие за бортом, или сладко задремывая; в пятом часу их, освеженных и повеселевших, поили крепким душистым чаем с печеньями; в семь повещали трубными сигналами о том, что составляло главнейшую цель всего этого существования, венец его... И тут господин из Сан-Франциско спешил в свою богатую кабину — одеваться. По вечерам этажи «Атлантиды» зияли во мраке огненными несметными глазами, и великое множество слуг работало в поварских, судомойнях и винных подвалах. Океан, ходивший за стенами, был страшен, но о нем не думали, твердо веря во власть над ним командира, рыжего человека чудовищной величины и грузности, всегда как бы сонного, похожего в своем мундире с широкими золотыми нашивками на огромного идола и очень редко появлявшегося на люди из своих таинственных покоев; на баке поминутно взвывала с адской мрачностью и взвизгивала с неистовой злобой, сирена, но немногие из обедающих слышали сирену — ее заглушали звуки прекрасного струнного оркестра, изысканно и неустанно игравшего в двухсветной зале, празднично залитой огнями, переполненной декольтированными дамами и мужчинами во фраках и смокингах, стройными лакеями и почтительными метрдотелями, среди которых один, тот, что принимал заказы только на вина, ходил даже с цепью на шее, как лорд-мэр. Смокинг и крахмальное белье очень молодили господина из Сан-Франциско. Сухой, невысокий, неладно скроенный, но крепко сшитый, он сидел в золотисто-жемчужном сиянии этого чертога за бутылкой вина, за бокалами и бокальчиками тончайшего стекла, за кудрявым букетом гиацинтов. Нечто монгольское было в его желтоватом лице с подстриженными серебряными усами, золотыми пломбами блестели его крупные зубы, старой слоновой костью — крепкая лысая голова. Богато, но по годам была одета его жена, женщина крупная, широкая и спокойная; сложно, но легко и прозрачно, с невинной откровенностью — дочь, высокая, тонкая, с великолепными волосами, прелестно убранными, с ароматическим от фиалковых лепешечек дыханием и с нежнейшими розовыми прыщиками возле губ и между лопаток, чуть припудренных... Обед длился больше часа, а после обеда открывались в бальной зале танцы, во время которых мужчины, — в том числе, конечно, и господин из Сан-Франциско, — задрав ноги, до малиновой красноты лиц накуривались гаванскими сигарами и напивались ликерами в баре, где служили негры в красных камзолах, с белками, похожими на облупленные крутые яйца. Океан с гулом ходил за стеной черными горами, вьюга крепко свистала в отяжелевших снастях, пароход весь дрожал, одолевая и ее, и эти горы, — точно плугом разваливая на стороны их зыбкие, то и дело вскипавшие и высоко взвивавшиеся пенистыми хвостами громады, — в смертной тоске стенала удушаемая туманом сирена, мерзли от стужи и шалели от непосильного напряжения внимания вахтенные на своей вышке, мрачным и знойным недрам преисподней, ее последнему, девятому кругу была подобна подводная утроба парохода, — та, где глухо гоготали исполинские топки, пожиравшие своими раскаленными зевами груды каменного угля, с грохотом ввергаемого в них облитыми едким, грязным потом и по пояс голыми людьми, багровыми от пламени; а тут, в баре, беззаботно закидывали ноги на ручки кресел, цедили коньяк и ликеры, плавали в волнах пряного дыма, в танцевальной зале все сияло и изливало свет, тепло и радость, пары то крутились в вальсах, то изгибались в танго — и музыка настойчиво, в сладостно-бесстыдной печали молила все об одном, все о том же... Был среди этой блестящей толпы некий великий богач, бритый, длинный, в старомодном фраке, был знаменитый испанский писатель, была всесветная красавица, была изящная влюбленная пара, за которой все с любопытством следили и которая не скрывала своего счастья: он танцевал только с ней, и все выходило у них так тонко, очаровательно, что только один командир знал, что эта пара нанята Ллойдом играть в любовь за хорошие деньги и уже давно плавает то на одном, то на другом корабле. В Гибралтаре всех обрадовало солнце, было похоже на раннюю весну; на борту «Атлантиды» появился новый пассажир, возбудивший к себе общий интерес, — наследный принц одного азиатского государства, путешествующий инкогнито, человек маленький, весь деревянный, широколицый, узкоглазый, в золотых очках, слегка неприятный — тем, что крупные усы сквозили у него как у мертвого, в общем же милый, простой и скромный. В Средиземном море шла крупная и цветистая, как хвост павлина, волна, которую, при ярком блеске и совершенно чистом небе, развела весело и бешено летевшая навстречу трамонтана... Потом, на вторые сутки, небо стало бледнеть, горизонт затуманился: близилась земля, показались Иския, Капри, в бинокль уже виден был кусками сахара насыпанный у подножия чего-то сизого Неаполь... Многие леди и джентльмены уже надели легкие, мехом вверх шубки; безответные, всегда шепотом говорящие бои-китайцы, кривоногие подростки со смоляными косами до пят и с девичьими густыми ресницами, исподволь вытаскивали к лестницам пледы, трости, чемоданы, несессеры... Дочь господина из Сан-Франциско стояла на палубе рядом с принцем, вчера вечером, по счастливой случайности, представленным ей, и делала вид, что пристально смотрит вдаль, куда он указывал ей, что-то объясняя, что-то торопливо и негромко рассказывая; он по росту казался среди других мальчиком, он был совсем не хорош собой и странен, — очки, котелок, английское пальто, а волосы редких усов точно конские, смуглая тонкая кожа на плоском лице точно натянута и как будто слегка лакирована, — но девушка слушала его и от волнения не понимала, что он ей говорит; сердце ее билось от непонятного восторга перед ним: все, все в нем было не такое, как у прочих, — его сухие руки, его чистая кожа, под которой текла древняя царская кровь; даже его европейская, совсем простая, но как будто особенно опрятная одежда таили в себе неизъяснимое очарование. А сам господин из Сан-Франциско, в серых гетрах на ботинках, все поглядывал на стоявшую возле него знаменитую красавицу, высокую, удивительного сложения блондинку с разрисованными по последней парижской моде глазами, державшую на серебряной цепочке крохотную, гнутую, облезлую собачку и все разговаривавшую с нею. И дочь, в какой-то смутной неловкости, старалась не замечать его. Он был довольно щедр в пути и потому вполне верил в заботливость всех тех, что кормили и поили его, с утра до вечера служили ему, предупреждая его малейшее желание, охраняли его чистоту и покой, таскали его вещи, звали для него носильщиков, доставляли его сундуки в гостиницы. Так было всюду, так было в плавании, так должно было быть и в Неаполе. Неаполь рос и приближался; музыканты, блестя медью духовых инструментов, уже столпились на палубе и вдруг оглушили всех торжествующими звуками марша, гигант-командир, в парадной форме, появился на своих мостках и, как милостивый языческий бог, приветственно помотал рукой пассажирам. А когда «Атлантида» вошла наконец в гавань, привалила к набережной своей многоэтажной громадой, усеянной людьми, и загрохотали сходни, — сколько портье и их помощников в картузах с золотыми галунами, сколько всяких комиссионеров, свистунов мальчишек и здоровенных оборванцев с пачками цветных открыток в руках кинулосъ к нему навстречу с предложением услуг! И он ухмылялся этим оборванцам, идя к автомобилю того самого отеля, где мог остановиться и принц, и спокойно говорил сквозь зубы то по-английски, то по-итальянски: — Go away! Via! Жизнь в Неаполе тотчас же потекла по заведенному порядку: рано утром — завтрак в сумрачной столовой, облачное, мало обещающее небо и толпа гидов у дверей вестибюля; потом первые улыбки теплого розоватого солнца, вид с высоко висящего балкона на Везувий, до подножия окутанный сияющими утренними парами, на серебристо-жемчужную рябь залива и тонкий очерк Капри на горизонте, на бегущих внизу, по набережной, крохотных осликов в двуколках и на отряды мелких солдатиков, шагающих куда-то с бодрой и вызывающей музыкой; потом — выход к автомобилю и медленное движение по людным узким и сырым коридорам улиц, среди высоких, многооконных домов, осмотр мертвенно-чистых и ровно, приятно, но скучно, точно снегом, освещенных музеев или холодных, пахнущих воском церквей, в которых повсюду одно и то же: величавый вход, закрытый тяжкой кожаной завесой, а внутри — огромная пустота, молчание, тихие огоньки семисвечника, краснеющие в глубине на престоле, убранном кружевами, одинокая старуха среди темных деревянных парт, скользкие гробовые плиты под ногами и чье-нибудь «Снятие со креста», непременно знаменитое; в час — второй завтрак на горе Сан-Мартино, куда съезжается к полудню немало людей самого первого сорта и где однажды дочери господина из Сан-Франциско чуть не сделалось дурно: ей показалось, что в зале сидит принц, хотя она уже знала из газет, что он в Риме; в пять — чай в отеле, в нарядном салоне, где так тепло от ковров и пылающих каминов; а там снова приготовления к обеду — снова мощный, властный гул гонга по всем этажам, снова вереницы, шуршащих по лестницам шелками и отражающихся в зеркалах декольтированных дам, Снова широко и гостеприимно открытый чертог столовой, и красные куртки музыкантов на эстраде, и черная толпа лакеев возле метрдотеля, с необыкновенным мастерством разливающего по тарелкам густой розовый суп... Обеды опять были так обильны и кушаньями, и винами, и минеральными водами, и сластями, и фруктами, что к одиннадцати часам вечера по всем номерам разносили горничные каучуковые пузыри с горячей водой для согревания желудков. Однако декабрь «выдался» не совсем удачный: портье, когда с ними говорили о погоде, только виновато поднимали плечи, бормоча, что такого года они и не запомнят, хотя уже не первый год приходилось им бормотать это и ссылаться на то, что всюду происходит что-то ужасное: на Ривьере небывалые ливни и бури, в Афинах снег, Этна тоже вся занесена и по ночам светит, из Палермо туристы, спасаясь от стужи, разбегаются... Утреннее солнце каждый день обманывало: с полудня неизменно серело и начинал сеять дождь да все гуще и холоднее; тогда пальмы у подъезда отеля блестели жестью, город казался особенно грязным и тесным, музеи чересчур однообразными, сигарные окурки толстяков-извозчиков в резиновых, крыльями развевающихся по ветру накидках — нестерпимо вонючими, энергичное хлопанье их бичей над тонкошеими клячами явно фальшивым, обувь синьоров, разметающих трамвайные рельсы, ужасною, а женщины, шлепающие по грязи, под дождем с черными раскрытыми головами, — безобразно коротконогими; про сырость же и вонь гнилой рыбой от пенящегося у набережной моря и говорить нечего. Господин и госпожа из Сан-Франциско стали по утрам ссориться; дочь их то ходила бледная, с головной болью, то оживала, всем восхищалась и была тогда и мила, и прекрасна: прекрасны были те нежные, сложные чувства, что пробудила в ней встреча с некрасивым человеком, в котором текла необычная кровь, ибо ведь, в конце концов, и не важно, что именно пробуждает девичью душу, — деньги ли, слава ли, знатность ли рода... Все уверяли, что совсем не то в Сорренто, на Капри — там и теплей, и солнечней, и лимоны цветут, и нравы честнее, и вино натуральней. И вот семья из Сан-Франциско решила отправиться со всеми своими сундуками на Капри, с тем, чтобы, осмотрев его, походив по камням на месте дворцов Тиверия, побывав в сказочных пещерах Лазурного Грота и послушав абруццких волынщиков, целый месяц бродящих перед Рождеством по острову и поющих хвалы деве Марии, поселиться в Сорренто. В день отъезда, — очень памятный для семьи из Сан-Франциско! — даже и с утра не было солнца. Тяжелый туман до самого основания скрывал Везувий, низко серел над свинцовой зыбью моря. Острова Капри совсем не было видно — точно его никогда и не существовало на свете. И маленький пароходик, направившийся к нему, так валяло со стороны на сторону, что семья из Сан-Франциско пластом лежала на диванах в жалкой кают-компании этого пароходика, закутав ноги пледами и закрыв от дурноты глаза. Миссис страдала, как она думала, больше всех: ее несколько раз одолевало, ей казалось, что она умирает, а горничная, прибегавшая к ней с тазиком, — уже многие годы изо дня в день качавшаяся на этих волнах и в зной и в стужу и все-таки неутомимая, — только смеялась. Мисс была ужасно бледна и держала в зубах ломтик лимона. Мистер, лежавший на спине, в широком пальто и большом картузе, не разжимал челюстей всю дорогу; лицо его стало темным, усы белыми, голова тяжко болела: последние дни, благодаря дурной погоде, он пил по вечерам слишком много и слишком много любовался «живыми картинами» в некоторых притонах. А дождь сек в дребезжащие стекла, на диваны с них текло, ветер с воем ломил в мачты и порою, вместе с налетавшей волной, клал пароходик совсем набок, и тогда с грохотом катилось что-то внизу. На остановках, в Кастелламаре, в Сорренто, было немного легче; но и тут размахивало страшно, берег со всеми своими обрывами, садами, пиниями, розовыми и белыми отелями, и дымными, курчаво-зелеными горами летал за окном вниз и вверх, как на качелях; в стены стукались лодки, сырой ветер дул в двери, и, ни на минуту не смолкая, пронзительно вопил с качавшейся барки под флагом гостиницы «Royal» картавый мальчишка, заманивавший путешественников. И господин из Сан-Франциско, чувствуя себя так, как и подобало ему, — совсем стариком, — уже с тоской и злобой думал обо всех этих жадных, воняющих чесноком людишках, называемых итальянцами; раз во время остановки, открыв глаза и приподнявшись с дивана, он увидел под скалистым отвесом кучу таких жалких, насквозь проплесневевших каменных домишек, налепленных друг на друга у самой воды, возле лодок, возле каких-то тряпок, жестянок и коричневых сетей, что, вспомнив, что это и есть подлинная Италия, которой он приехал наслаждаться, почувствовал отчаяние... Наконец, уже в сумерках, стал надвигаться своей чернотой остров, точно насквозь просверленный у подножья красными огоньками, ветер стал мягче, теплей, благовонней, по смиряющимся волнам, переливавшимся, как черное масло, потекли золотые удавы от фонарей пристани... Потом вдруг загремел и шлепнулся в воду якорь, наперебой понеслись отовсюду яростные крики лодочников — и сразу стало на душе легче, ярче засияла кают-компания, захотелось есть, пить, курить, двигаться... Через десять минут семья из Сан-Франциско сошла в большую барку, через пятнадцать ступила на камни набережной, а затем села в светлый вагончик и с жужжанием потянулась вверх по откосу, среди кольев на виноградниках, полуразвалившихся каменных оград и мокрых, корявых, прикрытых кое-где соломенными навесами апельсинных деревьев, с блеском оранжевых плодов и толстой глянцевитой листвы скользивших вниз, под гору, мимо открытых окон вагончика... Сладко пахнет в Италии земля после дождя, и свой, особый запах есть у каждого ее острова! Остров Капри был сыр и темен в этот вечер. Но тут он на минуту ожил, кое-где осветился. На верху горы, на площадке фюникулера, уже опять стояла толпа тех, на обязанности которых лежало достойно принять господина из Сан-Франциско. Были и другие приезжие, но не заслуживающие внимания, — несколько русских, поселившихся на Капри, неряшливых и рассеянных, в очках, с бородами, с поднятыми воротниками стареньких пальтишек, и компания длинноногих, круглоголовых немецких юношей в тирольских костюмах и с холщовыми сумками за плечами, не нуждающихся ни в чьих услугах и совсем не щедрых на траты. Господин из Сан-Франциско, спокойно сторонившийся и от тех, и от других, был сразу замечен. Ему и его дамам торопливо помогли выйти, перед ним побежали вперед, указывая дорогу, его снова окружили мальчишки и те дюжие каприйские бабы, что носят на головах чемоданы и сундуки порядочных туристов. Застучали по маленькой, точно оперной площади, над которой качался от влажного ветра электрический шар, их деревянные ножные скамеечки, по-птичьему засвистала и закувыркалась через голову орава мальчишек — и как по сцене пошел среди них господин из Сан-Франциско к какой-то средневековой арке под слитыми в одно домами, за которой покато вела к сияющему впереди подъезду отеля звонкая уличка с вихром пальмы над плоскими крышами налево и синими звездами на черном небе вверху, впереди. И все было похоже на то, что это в честь гостей из Сан-Франциско ожил каменный сырой городок на скалистом островке в Средиземном море, что это они сделали таким счастливым и радушным хозяина отеля, что только их ждал китайский гонг, завывавший по всем этажам сбор к обеду, едва вступили они в вестибюль. Вежливо и изысканно поклонившийся хозяин, отменно элегантный молодой человек, встретивший их, на мгновение поразил господина из Сан-Франциско: он вдруг вспомнил, что нынче ночью, среди прочей путаницы, осаждавшей его во сне, он видел именно этого джентльмена, точь-в-точь такого же, как этот, в той же визитке и с той же зеркально причесанной головою. Удивленный, он даже чуть было не приостановился. Но как в душе его уже давным-давно не осталось ни даже горчичного семени каких-либо так называемых мистических чувств, то сейчас же и померкло его удивление: шутя сказал он об этом странном совпадении сна и действительности жене и дочери, проходя по коридору отеля. Дочь, однако, с тревогой взглянула на него в эту минуту: сердце ее вдруг сжала тоска, чувство страшного одиночества на этом чужом, темном острове... Только что отбыла гостившая на Капри высокая особа — Рейс XVII. И гостям из Сан-Франциско отвели те самые апартаменты, что занимал он. К ним приставили самую красивую и умелую горничную, бельгийку, с тонкой и твердой от корсета талией и в крахмальном чепчике в виде маленькой зубчатой короны, и самого видного из лакеев, угольно-черного, огнеглазого сицилийца, и самого расторопного коридорного, маленького и полного Луиджи, много переменившего подобных мест на своем веку. А через минуту в дверь комнаты господина из Сан-Франциско легонько стукнул француз-метрдотель, явившийся, чтобы узнать, будут ли господа приезжие обедать, и в случае утвердительного ответа, в котором, впрочем, не было сомнения, доложить, что сегодня лангуст, ростбиф, спаржа, фазаны и так далее. Пол еще ходил под господином из Сан-Франциско, — так закачал его этот дрянной итальянский пароходишко, — но он не спеша, собственноручно, хотя с непривычки и не совсем ловко, закрыл хлопнувшее при входе метрдотеля окно, из которого пахнуло запахом дальней кухни и мокрых цветов в саду, и с неторопливой отчетливостью ответил, что обедать они будут, что столик для них должен быть поставлен подальше от дверей, в самой глубине залы, что пить они будут вино местное, и каждому его слову метрдотель поддакивал в самых разнообразных интонациях, имевших, однако, только тот смысл, что нет и не может быть сомнения в правоте желаний господина из Сан-Франциско и что все будет исполнено в точности. Напоследок он склонил голову и деликатно спросил: — Все, сэр? И, получив в ответ медлительное «yes», прибавил, что сегодня у них в вестибюле тарантелла — танцуют Кармелла и Джузеппе, известные всей Италии и «всему миру туристов». — Я видел ее на открытках, — сказал господин из Сан-Франциско ничего не выражающим голосом. — А этот Джузеппе — ее муж? — Двоюродный брат, сэр, — ответил метрдотель. И, помедлив, что-то подумав, но ничего не сказав, господин из Сан-Франциско отпустил его кивком головы. А затем он снова стал точно к венцу готовиться: повсюду зажег электричество, наполнил все зеркала отражением света и блеска, мебели и раскрытых сундуков, стал бриться, мыться и поминутно звонить, в то время как по всему коридору неслись и перебивали его другие нетерпеливые звонки — из комнат его жены и дочери. И Луиджи, в своем красном переднике, с легкостью, свойственной многим толстякам, делая гримасы ужаса, до слез смешивший горничных, пробегавших мимо с кафельными ведрами в руках, кубарем катился на звонок и, стукнув в дверь костяшками, с притворной робостью, с доведенной до идиотизма почтительностью спрашивал: — Ha sonato, signore? И из-за двери слышался неспешный и скрипучий, обидно вежливый голос: — Yes, come in... Что чувствовал, что думал господин из Сан-Франциско в этот столь знаменательный для него вечер? Он, как всякий испытавший качку, только очень хотел есть, с наслаждением мечтал о первой ложке супа, о первом глотке вина и совершал привычное дело туалета даже в некотором возбуждении, не оставлявшем времени для чувств и размышлений. Побрившись, вымывшись, ладно вставив несколько зубов, он, стоя перед зеркалами, смочил и прибрал щетками в серебряной оправе остатки жемчужных волос вокруг смугло-желтого черепа, натянул на крепкое старческое тело с полнеющей от усиленного питания талией кремовое шелковое трико, а на сухие ноги с плоскими ступнями — черные шелковые носки и бальные туфли, приседая, привел в порядок высоко подтянутые шелковыми помочами черные брюки и белоснежную, с выпятившейся грудью рубашку, вправил в блестящие манжеты запонки и стал мучиться с ловлей под твердым воротничком запонки шейной. Пол еще качался под ним, кончикам пальцев было очень больно, запонка порой крепко кусала дряблую кожицу в углублении под кадыком, но он был настойчив и наконец, с сияющими от напряжения глазами, весь сизый от сдавившего ему горло, не в меру тугого воротничка, таки доделал дело — и в изнеможении присел перед трюмо, весь отражаясь в нем и повторяясь в других зеркалах. — О, это ужасно! — пробормотал он, опуская крепкую лысую голову и не стараясь понять, не думая, что именно ужасно; потом привычно и внимательно оглядел свои короткие, с подагрическими затвердениями в суставах пальцы, их крупные и выпуклые ногти миндального цвета и повторил с убеждением: — Это ужасно... Но тут зычно, точно в языческом храме, загудел по всему дому второй гонг. И, поспешно встав с места, господин из Сан-Франциско еще больше стянул воротничок галстуком, а живот открытым жилетом, надел смокинг, выправил манжеты, еще раз оглядел себя в зеркале... Эта Кармелла, смуглая, с наигранными глазами, похожая на мулатку, в цветистом наряде, где преобладает оранжевый цвет, пляшет, должно быть, необыкновенно, подумал он. И, бодро выйдя из своей комнаты и подойдя по ковру к соседней, жениной, громко спросил, скоро ли они? — Через пять минут! — звонко и уже весело отозвался из-за двери девичий голос. — Отлично, — сказал господин из Сан-Франциско. И не спеша пошел по коридорам и по лестницам, устланным красными коврами, вниз, отыскивая читальню. Встречные слуги жались от него к стене, а он шел, как бы не замечая их. Запоздавшая к обеду старуха, уже сутулая, с молочными волосами, но декольтированная, в светло-сером шелковом платье, поспешила впереди него изо всех сил, но смешно, по-куриному, и он легко обогнал ее. Возле стеклянных дверей столовой, где уже все были в сборе и начали есть, он остановился перед столиком, загроможденным коробками сигар и египетских папирос, взял большую маниллу и кинул на столик три лиры; на зимней веранде мимоходом глянул в открытое окно: из темноты повеяло на него нежным воздухом, померещилась верхушка старой пальмы, раскинувшая по звездам свои вайи, казавшиеся гигантскими, донесся отдаленный ровный шум моря... В читальне, уютной, тихой и светлой только над столами, стоя шуршал газетами какой-то седой немец, похожий на Ибсена, в серебряных круглых очках и с сумасшедшими, изумленными глазами. Холодно осмотрев его, господин из Сан-Франциско сел в глубокое кожаное кресло в углу, возле лампы под зеленым колпаком, надел пенсне и, дернув головой от душившего его воротничка, весь закрылся газетным листом. Он быстро пробежал заглавия некоторых статей, прочел несколько строк о никогда не прекращающейся балканской войне, привычным жестом перевернул газету, — как вдруг строчки вспыхнули перед ним стеклянным блеском, шея его напружилась, глаза выпучились, пенсне слетело с носа... Он рванулся вперед, хотел глотнуть воздуха — и дико захрипел; нижняя челюсть его отпала, осветив весь рот золотом пломб, голова завалилась на плечо и замоталась, грудь рубашки выпятилась коробом — и все тело, извиваясь, задирая ковер каблуками, поползло на пол, отчаянно борясь с кем-то. Не будь в читальне немца, быстро и ловко сумели бы в гостинице замять это ужасное происшествие, мгновенно, задними ходами, умчали бы за ноги и за голову господина из Сан-Франциско куда подальше — и ни единая душа из гостей не узнала бы, что натворил он. Но немец вырвался из читальни с криком, он всполошил весь дом, всю столовую. И многие вскакивали из-за еды, многие, бледнея, бежали к читальне, на всех языках раздавалось: «Что, что случилось?» — и никто не отвечал толком, никто не понимал ничего, так как люди и до сих пор еще больше всего дивятся и ни за что не хотят верить смерти. Хозяин метался от одного гостя к другому, пытаясь задержать бегущих и успокоить их поспешными заверениями, что это так, пустяк, маленький обморок с одним господином из Сан-Франциско... Но никто его не слушал, многие видели, как лакеи и коридорные срывали с этого господина галстук, жилет, измятый смокинг и даже зачем-то бальные башмаки с черных шелковых ног с плоскими ступнями. А он еще бился. Он настойчиво боролся со смертью, ни за что не хотел поддаться ей, так неожиданно и грубо навалившейся на него. Он мотал головой, хрипел, как зарезанный, закатил глаза, как пьяный... Когда его торопливо внесли и положили на кровать в сорок третий номер, — самый маленький, самый плохой, самый сырой и холодный, в конце нижнего коридора, — прибежала его дочь, с распущенными волосами, с обнаженной грудью, поднятой корсетом, потом большая и уже совсем наряженная к обеду жена, у которой рот был круглый от ужаса... Но тут он уже и головой перестал мотать. Через четверть часа в отеле все кое-как пришло в порядок. Но вечер был непоправимо испорчен. Некоторые, возвратясь в столовую, дообедали, но молча, с обиженными лицами, меж тем как хозяин подходил то к тому, то к другому, в бессильном и приличном раздражении пожимая плечами, чувствуя себя без вины виноватым, всех уверяя, что он отлично понимает, «как это неприятно», и давая слово, что он примет «все зависящие от него меры» к устранению неприятности; тарантеллу пришлось отменить, лишнее электричество потушили, большинство гостей ушло в город, в пивную, и стало так тихо, что четко слышался стук часов в вестибюле, где только один попугай деревянно бормотал что-то, возясь перед сном в своей клетке, ухитряясь заснуть с нелепо задранной на верхний шесток лапой... Господин из Сан-Франциско лежал на дешевой железной кровати, под грубыми шерстяными одеялами, на которые с потолка тускло светил один рожок. Пузырь со льдом свисал на его мокрый и холодный лоб. Сизое, уже мертвое лицо постепенно стыло, хриплое клокотанье, вырывавшееся из открытого рта, освещенного отблеском золота, слабело. Это хрипел уже не господин из Сан-Франциско, — его больше не было, — а кто-то другой. Жена, дочь, доктор, прислуга стояли и глядели на него. Вдруг то, чего они ждали и боялись, совершилось — хрип оборвался. И медленно, медленно, на глазах у всех, потекла бледность по лицу умершего, и черты его стали утончаться, светлеть... Вошел хозяин. «Già é morto», — сказал ему шепотом доктор. Хозяин с бесстрастным лицом пожал плечами. Миссис, у которой тихо катились по щекам слезы, подошла к нему и робко сказала, что теперь надо перенести покойного в его комнату. — О нет, мадам, — поспешно, корректно, но уже без всякой любезности и не по-английски, а по-французски возразил хозяин, которому совсем не интересны были те пустяки, что могли оставить теперь в его кассе приехавшие из Сан-Франциско. — Это совершенно невозможно, мадам, — сказал он и прибавил в пояснение, что он очень ценит эти апартаменты, что если бы он исполнил ее желание, то всему Капри стало бы известно об этом и туристы начали бы избегать их. Мисс, все время странно смотревшая на него, села на стул и, зажав рот платком, зарыдала. У миссис слезы сразу высохли, лицо вспыхнуло. Она подняла тон, стала требовать, говоря на своем языке и все еще не веря, что уважение к ним окончательно потеряно. Хозяин с вежливым достоинством осадил ее: если мадам не нравятся порядки отеля, он не смеет ее задерживать; и твердо заявил, что тело должно быть вывезено сегодня же на рассвете, что полиции уже дано знать, что представитель ее сейчас явится и исполнит необходимые формальности... Можно ли достать на Капри хотя бы простой готовый гроб, спрашивает мадам? К сожалению, нет, ни в каком случае, а сделать никто не успеет. Придется поступить как-нибудь иначе... Содовую английскую воду, например, он получает в больших и длинных ящиках... перегородки из такого ящика можно вынуть... Ночью весь отель спал. Открыли окно в сорок третьем номере, — оно выходило в угол сада, где под высокой каменной стеной, утыканной по гребню битым стеклом, рос чахлый банан, — потушили электричество, заперли дверь на ключ и ушли. Мертвый остался в темноте, синие звезды глядели на него с неба, сверчок с грустной беззаботностью запел на стене... В тускло освещенном коридоре сидели на подоконнике две горничные, что-то штопали. Вошел Луиджи с кучей платья на руке, в туфлях. — Pronto? (Готово?) — озабоченно спросил он звонким шепотом, указывая глазами на страшную дверь в конце коридора. И легонько помотал свободной рукой в ту сторону. — Partenza! — шепотом крикнул он, как бы провожая поезд, то, что обычно кричат в Италии на станциях при отправлении поездов, — и горничные, давясь беззвучным смехом, упали головами на плечи друг другу. Потом он, мягко подпрыгивая, подбежал к самой двери, чуть стукнул в нее и, склонив голову набок, вполголоса почтительнейше спросил: — Íà sonato, signore? И, сдавив горло, выдвинув нижнюю челюсть, скрипуче, медлительно и печально ответил сам себе, как бы из-за двери: — Yes, come in... А на рассвете, когда побелело за окном сорок третьего номера и влажный ветер зашуршал рваной листвой банана, когда поднялось и раскинулось над островом Капри голубое утреннее небо и озолотилась против солнца, восходящего за далекими синими горами Италии, чистая и четкая вершина Монте-Соляро, когда пошли на работу каменщики, поправлявшие на острове тропинки для туристов, — принесли к сорок третьему номеру длинный ящик из-под содовой воды. Вскоре он стал очень тяжел — и крепко давил колени младшего портье, который шибко повез его на одноконном извозчике по белому шоссе, взад и вперед извивавшемуся по склонам Капри, среди каменных оград и виноградников, все вниз и вниз, до самого моря. Извозчик, кволый человек с красными глазами, в старом пиджачке с короткими рукавами и в сбитых башмаках, был с похмелья, — целую ночь играл в кости в траттории, — и все хлестал свою крепкую лошадку, по-сицилийски разряженную, спешно громыхающую всяческими бубенцами на уздечке в цветных шерстяных помпонах и на остриях высокой медной седёлки, с аршинным, трясущимся на бегу птичьим пером, торчащим из подстриженной челки. Извозчик молчал, был подавлен своей беспутностью, своими пороками, — тем, что он до последнего гроша проигрался ночью. Но утро было свежее, на таком воздухе, среди моря, под утренним небом, хмель скоро улетучивается и скоро возвращается беззаботность к человеку, да утешал извозчика и тот неожиданный заработок, что дал ему какой-то господин из Сан-Франциско, мотавший своей мертвой головой в ящике за его спиною... Пароходик, жуком лежавший далеко внизу, на нежной и яркой синеве, которой так густо и полно налит Неаполитанский залив, уже давал последние гудки — и они бодро отзывались по всему острову, каждый изгиб которого, каждый гребень, каждый камень был так явственно виден отовсюду, точно воздуха совсем не было. Возле пристани младшего портье догнал старший, мчавший в автомобиле мисс и миссис, бледных, с провалившимися от слез и бессонной ночи глазами. И через десять минут пароходик снова зашумел водой и снова побежал к Сорренто, к Кастелламаре, навсегда увозя от Капри семью из Сан-Франциско... И на острове снова водворились мир и покой. На этом острове две тысячи лет тому назад жил человек, несказанно мерзкий в удовлетворении своей похоти и почему-то имевший власть над миллионами людей, наделавший над ними жестокостей сверх всякой меры, и человечество навеки запомнило его, и многие, многие со всего света съезжаются смотреть на остатки того каменного дома, где жил он на одном из самых крутых подъемов острова. В это чудесное утро все, приехавшие на Капри именно с этой целью, еще спали по гостиницам, хотя к подъездам гостиниц уже вели маленьких мышастых осликов под красными седлами, на которые опять должны были нынче, проснувшись и наевшись, взгромоздиться молодые и старые американцы и американки, немцы и немки и за которыми опять должны были бежать по каменистым тропинкам, и все в гору, вплоть до самой вершины Монте-Тиберио, нищие каприйские старухи с палками в жилистых руках, дабы подгонять этими палками осликов. Успокоенные тем, что мертвого старика из Сан-Франциско, тоже собиравшегося ехать с ними, но вместо того только напугавшего их напоминанием о смерти, уже отправили в Неаполь, путешественники спали крепким сном, и на острове было еще тихо, магазины в городе были еще закрыты. Торговал только рынок на маленькой площади — рыбой и зеленью, и были на нем одни простые люди, среди которых, как всегда, без всякого дела, стоял Лоренцо, высокий старик-лодочник, беззаботный гуляка и красавец, знаменитый по всей Италии, не раз служивший моделью многим живописцам: он принес и уже продал за бесценок двух пойманных им ночью омаров, шуршавших в переднике повара того самого отеля, где ночевала семья из Сан-Франциско, и теперь мог спокойно стоять хоть до вечера, с царственной повадкой поглядывая вокруг, рисуясь своими лохмотьями, глиняной трубкой и красным шерстяным беретом, спущенным на одно ухо. А по обрывам Монте-Соляро, по древней финикийской дороге, вырубленной в скалах, по ее каменным ступенькам, спускались от Анакапри два абруццких горца. У одного под кожаным плащом была волынка, — большой козий мех с двумя дудками, у другого — нечто вроде деревянной цевницы. Шли они — и целая страна, радостная, прекрасная, солнечная, простиралась под ними: и каменистые горбы острова, который почти весь лежал у их ног, и та сказочная синева, в которой плавал он, и сияющие утренние пары над морем к востоку, под ослепительным солнцем, которое уже жарко грело, поднимаясь все выше и выше, и туманно-лазурные, еще по-утреннему зыбкие массивы Италии, ее близких и далеких гор, красоту которых бессильно выразить человеческое слово. На полпути они замедлили шаг: над дорогой, в гроте скалистой стены Монте-Соляро, вся озаренная солнцем, вся в тепле и блеске его, стояла в белоснежных гипсовых одеждах и в царском венце, золотисто-ржавом от непогод, матерь божия, кроткая и милостивая, с очами, поднятыми к небу, к вечным и блаженным обителям трижды благословенного сына ее. Они обнажили головы — и полились наивные и смиренно-радостные хвалы их солнцу, утру, ей, непорочной заступнице всех страждущих в этом злом и прекрасном мире, и рожденному от чрева ее в пещере Вифлеемской, в бедном пастушеском приюте, в далекой земле Иудиной... Тело же мертвого старика из Сан-Франциско возвращалось домой, в могилу, на берега Нового Света. Испытав много унижений, много человеческого невнимания, с неделю пространствовав из одного портового сарая в другой, оно снова попало наконец на тот же самый знаменитый корабль, на котором так еще недавно, с таким почетом везли его в Старый Свет. Но теперь уже скрывали его от живых — глубоко спустили в просмоленном гробе в черный трюм. И опять, опять пошел корабль в свой далекий морской путь. Ночью плыл он мимо острова Капри, и печальны были его огни, медленно скрывавшиеся в темном море, для того, кто смотрел на них с острова. Но там, на корабле, в светлых, сияющих люстрами залах, был, как обычно, людный бал в эту ночь. Был он и на другую, и на третью ночь — опять среди бешеной вьюги, проносившейся над гудевшим, как погребальная месса, и ходившим траурными от серебряной пены горами океаном. Бесчисленные огненные глаза корабля были за снегом едва видны Дьяволу, следившему со скал Гибралтара, с каменистых ворот двух миров, за уходившим в ночь и вьюгу кораблем. Дьявол был громаден, как утес, но громаден был и корабль, многоярусный, многотрубный, созданный гордыней Нового Человека со старым сердцем. Вьюга билась в его снасти и широкогорлые трубы, побелевшие от снега, но он был стоек, тверд, величав и страшен. На самой верхней крыше его одиноко высились среди снежных вихрей те уютные, слабо освещенные покои, где, погруженный в чуткую и тревожную дремоту, надо всем кораблем восседал его грузный водитель, похожий на языческого идола. Он слышал тяжкие завывания и яростные взвизгивания сирены, удушаемой бурей, но успокаивал себя близостью того, в конечном итоге для него самого непонятного, что было за его стеною: той как бы бронированной каюты, что то и дело наполнялась таинственным гулом, трепетом и сухим треском синих огней, вспыхивавших и разрывавшихся вокруг бледнолицего телеграфиста с металлическим полуобручем на голове. В самом низу, в подводной утробе «Атлантиды», тускло блистали сталью, сипели паром и сочились кипятком и маслом тысячепудовые громады котлов и всяческих других машин, той кухни, раскаляемой исподу адскими топками, в которой варилось движение корабля, — клокотали страшные в своей сосредоточенности силы, передававшиеся в самый киль его, в бесконечно длинное подземелье, в круглый туннель, слабо озаренный электричеством, где медленно, с подавляющей человеческую душу неукоснительностью, вращался в своем маслянистом ложе исполинский вал, точно живое чудовище, протянувшееся в этом туннеле, похожем на жерло. А средина «Атлантиды», столовые и бальные залы ее изливали свет и радость, гудели говором нарядной толпы, благоухали свежими цветами, пели струнным оркестром. И опять мучительно извивалась и порою судорожно сталкивалась среди этой толпы, среди блеска огней, шелков, бриллиантов и обнаженных женских плеч, тонкая и гибкая пара нанятых влюбленных: грешно-скромная девушка с опущенными ресницами, с невинной прической, и рослый молодой человек с черными, как бы приклеенными волосами, бледный от пудры, в изящнейшей лакированной обуви, в узком, с длинными фалдами, фраке — красавец, похожий на огромную пиявку. И никто не знал ни того, что уже давно наскучило этой паре притворно мучиться своей блаженной мукой под бесстыдно-грустную музыку, ни того, что стоит глубоко, глубоко под ними, на дне темного трюма, в соседстве с мрачными и знойными недрами корабля, тяжко одолевавшего мрак, океан, вьюгу... Октябрь. 1915

Урок 5. Острое чувство кризиса цивилизации

в рассказе И. А. Бунина «Господин из Сан-Франциско»

Цель урока: раскрыть философское содержание рассказа Бунина.

Методические приемы : аналитическое чтение.

Ход урока

I . Слово учителя

Уже шла Первая мировая война, налицо был кризис цивилизации. Бунин обратился к проблемам актуальным, но не связанным непосредственно с Россией, с текущей российской действительностью. Весной 1910 г. И. А. Бунин посетил Францию, Алжир, Капри. В декабре 1910 - весной 1911 гг. был в Египте и на Цейлоне. Весной 1912 г. снова уехал на Капри, а летом следующего года побывал в Трапезунде, Константинополе, Бухаресте и других городах Европы. С декабря 1913 г. полгода провел на Капри. Впечатления от этих путешествий отразились в рассказах и повестях, составивших сборники «Суходол»(1912), «Иоанн Рыдалец» (1913), «Чаша жизни» (1915), «Господин из Сан-Франциско» (1916).

Повесть «Господин из Сан-Франциско» (первоначальное название «Смерть на Капри») продолжала традицию Л. Н. Толстого, изображавшего болезнь и смерть как важнейшие события, выявляющие истинную цену личности («Поликушка», 1863; «Смерть Ивана Ильича», 1886; «Хозяин и работник», 1895). Наряду с философской линией в повести Бунина разрабатывалась социальная проблематика, связанная с критическим отношением к бездуховности буржуазного общества, к возвышению технического прогресса в ущерб внутреннему совершенствованию.

Бунин не принимает буржуазную цивилизацию в целом. Пафос рассказа - в ощущении неотвратимости гибели этого мира.

Сюжет построен на описании несчастного случая, неожиданно прервавшего налаженную жизнь и планы героя, имени которого «никто не запомнил». Он один из тех, кто до пятидесяти восьми лет «работал не покладая рук», чтобы стать похожим на богатых людей, «кого некогда взял себе за образец».

I I . Беседа по рассказу

Какие образы в рассказе имеют символическое значение?

(Во-первых, символом общества воспринимается океанский пароход со значимым названием «Атлантида», на котором плывет в Европу безымянный миллионер. Атлантида - затонувший легендарный, мифический континент, символ погибшей цивилизации, не устоявшей перед натиском стихии. Возникают также ассоциации с погибшим в 19I2 году «Титаником». «Океан, ходивший за стенами» парохода,- символ стихии, природы, противостоящей цивилизации.

Символическим является и образ капитана, «рыжего человека чудовищной величины и грузности, похожего... на огромного идола и очень редко появлявшегося на люди из своих таинственных покоев». Символичен образ заглавного героя (справка: заглавный герой тот, чье имя вынесено в заглавие произведения, он может и не быть главным героем). Господин из Сан-Франциско- олицетворение человека буржуазной цивилизации.)

Чтобы яснее представить характер соотношения «Атлантиды» и океана, можно применить «кинематографический» прием: «камера» сначала скользит по этажам корабля, демонстрируя богатое убранство, детали, подчеркивающие роскошь, основательность, надежность «Атлантиды», а затем постепенно «отплывает», показывая громадность корабля в целом; двигаясь далее, «камера» все удаляется от парохода до тех пор, пока он не становится похож на ореховую скорлупку в огромном бушующем океане, заполняющем все пространство. (Вспомним завершающую сцену кинофильма «Солярис», где, казалось бы, обретенный отчий дом оказывается лишь воображаемым, данным герою силой Океана. Если есть возможность, можно показать эти кадры в классе).

Какое значение имеет основное место действия рассказа?

(Основное действие повести разворачивается на огромном пароходе знаменитой «Атлантиде». Ограниченность сюжетного пространства позволяет сосредоточить внимание на механизме функционирования буржуазной цивилизации. Она предстает обществом, разделенным на верхние «этажи» и «подвалы». Наверху жизнь протекает, как в «отеле со всеми удобствами», размеренно, спокойно и праздно. «Пассажиров», живущих «благополучно», «много», но куда больше - «великое множество» - тех, кто работает на них «в поварских, судомойнях» и в «подводной утробе» - у «исполинских топок».)

Какой прием использует Бунин для изображения разделения общества?

(Разделение имеет характер антитезы: противопоставляются отдых, беззаботность, танцы и работа, непосильное напряжение»; «сияние... чертога» и «мрачные и знойные недра преисподней»; «господа» во фраках и смокингах, дамы в «богатых», «прелестных» «туалетах» и «облитые едким, грязным потом и по пояс голые люди, багровые от пламени». Постепенно выстраивается картина рая и ада.)

Как соотносятся между собой «верхи» и «низы»?

(Они странным образом связаны друг с другом. Попасть наверх помогают «хорошие деньги», а тех, кто, как «господин из Сан-Франциско», был «довольно щедр» к людям из «преисподней», они «кормили и поили... с утра до вечера служили ему, предупреждая его малейшее желание, охраняли его чистоту и покой, таскали его вещи…».)

Почему главный герой лишен имени?

(Герой назван просто «господином», потому что именно в этом его суть. По крайней мере, сам он считает себя господином и упивается своим положением. Он может позволить себе «единственно ради развлечения» поехать «в Старый Свет на целых два года», может пользоваться всеми благами, гарантируемыми его статусом, верит «в заботливость всех тех, что кормили и поили его, с утра до вечера служили ему, предупреждал его малейшее желание», может презрительно бросать оборванцам сквозь зубы: « Go away ! Via !». («Прочь!»).)

(Описывая внешность господина, Бунин использует эпитеты, подчеркивающие его богатство и его неестественность: «серебряные усы», «золотые пломбы» зубов, «крепкая лысая голова», сравнивается со «старой слоновой костью». В господине нет ничего духовного, его цель - стать богатым и пожинать плоды этого богатства - осуществилась, но он не стал от этого счастливее. Описание господина из Сан-Франциско постоянно сопровождает авторская ирония.)

Когда герой начинает меняться, теряет свою самоуверенность?

(«Господин» меняется только перед лицом смерти, в нем начинает проявляться уже не господин из Сан-Франциско, - его больше не было, - а кто-то другой». Смерть делает его человеком: «черты его стали утончаться, светлеть...». «Умерший», «покойный», «мертвый» - так теперь именует автор героя. Резко меняется отношение к нему окружающих: труп должны убрать из отеля, чтобы не портить настроение другим постояльцам, гроб предоставить не могут - только ящик из-под содовой («содовая» тоже одна из примет цивилизации), прислуга, трепетавшая перед живым, издевательски смеется над мертвым. В конце рассказа упоминается «тело мертвого старика из Сан-Франциско», которое возвращается «домой, в могилу, на берега Нового Света», в черном трюме. Могущество «господина» оказалось призрачным.)

Как показано общество в рассказе?

(Пароход - последнее слово техники - является моделью человеческого общества. Его трюмы и палубы - слои этого общества. На верхних этажах корабля, похожего «на громадный отель со всеми удобствами», размеренно протекает жизнь богатых, достигших полного «благополучия». Эта жизнь обозначается длиннейшим неопределенно-личным предложением, занимающим почти страницу: «вставали рано, ... пили кофе, шоколад, какао, ... садились в ванны, возбуждая аппетит и хорошее самочувствие, совершали дневные туалеты и шли к первому завтраку...». Эти предложения подчеркивают обезличенность, безындивидуальность тех, кто считает себя хозяевами жизни. Все, что они делают ненатурально: развлечения нужны лишь для искусственного возбуждения аппетита «Путешественники» не слышат злобного воя сирены, предвещающего гибель,- его заглушают «звуки прекрасного струнного оркестра».

Пассажиры корабля представляют безымянные «сливки» общества: «Был среди этой блестящей толпы некий великий богач, ... был знаменитый испанский писатель, была всесветная красавица, была изящная влюбленная пара...» Пара изображала влюбленность, была «нанята Ллойдом играть в любовь за хорошие деньги». Это искусственный рой, залитый светом, теплом и музыкой. А есть и ад.

«Подводная утроба парохода» подобна преисподней. Там «глухо гоготали исполинские топки, пожиравшие своими раскаленными зевами груды каменного угля, с грохотом ввергаемого в них облитыми едким, грязным потом и по пояс голыми людьми, багровыми от пламени». Отметим тревожный колорит и угрожающую звукопись этого описания.)

Как решается конфликт между человеком и природой?

(Общество лишь похоже на отлаженную машину. Природа, кажущаяся древности, тарантеллой, серенадами бродячих певцов и... любовью молоденьких неаполитанок», напоминает об иллюзорности жизни в «отеле». Он «громадный», но вокруг него - «водяная пустыня» океана и «облачное небо». Извечный страх человека перед стихией заглушен звуками «струнного оркестра». О нем напоминает «поминутно взывающая» из ада, стонущая «в смертной тоске» и «неистовой злобе» сирена, но ее слышат «немногие». Все остальные верят в незыблемость своего существования, охраняемого «языческим идолом» - командиром корабля. Конкретность описания сочетается с символикой, что позволяет подчеркнуть философский характер конфликта. Социальный разрыв между богатыми и бедными - ничто по сравнению с той пропастью, что отделяет человека от природы и жизнь от небытия.)

Какова роль эпизодических героев рассказа - Лоренцо и абруццских горцев?

(Эти герои появляются в конце рассказа и никак не связаны с его действием. Лоренцо - «высокий старик лодочник, беззаботный гуляка и красавец», вероятно, ровесник господина из Сан-Франциско. Ему посвящено лишь несколько строк, однако дано звучное имя, в отличие от заглавного героя. Он знаменит по всей Италии, не раз служил моделью многим живописцам. «С царственной повадкой» он поглядывает вокруг, ощущая себя поистине «царственным», радуясь жизни, «рисуясь своими лохмотьями, глиняной трубкой и красным шерстяным беретом, спущенным на одно ухо». Живописный бедняк старик Лоренцо останется жить вечно на полотнах художников, а богатого старика из Сан-Франциско вычеркнули из жизни и забыли, не успел он умереть.

Абруццские горцы, как и Лоренцо, олицетворяют естественность и радость бытия. Они живут в согласии, в гармонии с миром, с природой: «Шли они - и целая страна, радостная, прекрасная, солнечная, простиралась под ними: и каменистые горбы острова, который почти весь лежал у их ног, и та сказочная синева, в которой плавал он, и сияющие утренние пары над морем к востоку, под ослепительным солнцем...» Волынка из козьего меха и деревянная цевница горцев противопоставлены «прекрасному струнному оркестру» парохода. Горцы воздают своей живой, безыскусной музыкой хвалы солнцу, утру, «непорочной заступнице всех страждущих в этом злом и прекрасном мире, и рожденному от чрева ее в пещере Вифлеемской…». Это и есть истинные ценности жизни, в отличие от блестящих, дорогих, но искусственных, мнимых ценностей «господ».)

Какой образ является обобщающим образом ничтожности и тленности земного богатства и славы?

(Это тоже безымянный образ, в котором узнается некогда могущественный римский император Тиберий, который последние годы своей жизни прожил на Капри. Многие «съезжаются смотреть на остатки того каменного дома, где он жил». «Человечество навеки запомнило его», но это слава Герострата: «человек, несказанно мерзкий в удовлетворении своей похоти и почему-то имевший власть над миллионами людей, наделавший над ними жестокостей сверх всякой меры». В слове «почему-то» - разоблачение фиктивного могущества, гордыни; время все расставляет по местам: дает бессмертие истинному и ввергает в забвение ложное.)

III. Слово учителя

В рассказе постепенно нарастает тема конца сложившегося миропорядка, неизбежности гибели бездушной и бездуховной цивилизации. Она заложена в эпиграфе, который был снят Буниным лишь в последней редакции 1951 года: «Горе тебе, Вавилон, город крепкий!» Эта библейская фраза, напоминающая о пире Валтасара перед падением Халдейского царства, звучит предвестием будущих великих катастроф. Упоминание в тексте Везувия, извержение которого погубило Помпею, усиливает грозное предсказание. Острое чувство кризиса цивилизации, обреченной на небытие, сопрягается с философскими размышлениями о жизни, человеке, смерти и бессмертии.

I V . Анализ композиции и конфликта рассказа

Материал для учителя

Композиция повести имеет кольцевой характер. Путешествие героя начинается в Сан-Франциско и заканчивается возвращением «домой, в могилу, на берега Нового Света». «Средина» повести - посещение «Старого Света» - помимо конкретного, имеет и обобщенный смысл. «Новый Человек», возвращаясь к истории, по-новому оценивает свое место в мире. Приезд героев в Неаполь, на Капри открывает возможность для включения в текст авторских описаний «чудесной», «радостной, прекрасной, солнечной» страны, красоту которой «бессильно выразить человеческое слово», и философских отступлений, обусловленных итальянскими впечатлениями.

Кульминацией является сцена «неожиданно и грубо навалившейся» на «господина» смерти в «самом маленьком, самом плохом, в самом сыром и холодном» но мере «нижнего коридора».

Это событие только по стечению обстоятельств было воспринято как «ужасное происшествие» («не будь в читальне немца», вырвавшегося оттуда «с криком», хозяину удалось бы «успокоить… поспешными заверениями, что это так, пустяк...»). Неожиданный уход в небытие в контексте повести воспринимается как высший момент столкновения иллюзорного и истинного, когда природа «грубо» доказывает свою всесильность. Но люди продолжают свое «беззаботное», безумное существование, быстро возвращаясь к миру и покою». Их не может пробудить к жизни не только пример одного из их современников, но даже воспоминание о том, что случилось «две тысячи лет назад» во времена жившего «на одном из самых крутых подъемов» Капри Тиберия, бывшего римским императором при жизни Иисуса Христа.

Конфликт повести далеко выходит за рамки частного случая, в связи с чем его развязка связана с размышлениями о судьбе не одного героя, а всех прошлых и будущих пассажиров «Атлантиды». Обреченное на «тяжкий» путь преодоления «мрака, океана, вьюги», замкнутое в «адской» общественной машине, человечество подавлено условиями своей земной жизни. Только наивным и простым, как дети, доступна радость приобщения «к вечным и блаженным обителям». В повести возникает образ «двух абруццских горцев», обнажающих головы перед гипсовой статуей «не порочной заступницы всех страждущих», вспоминая о «благословенном сыне ее», принесшем в «злой» мир «прекрасное» начало добра. Хозяином земного мира остался дьявол, следящий «с каменистых ворот двух миров» за деяниями «Нового Человека со старым сердцем». Что выберет, куда пойдет человечество, сможет ли победить в себе злое начало,- это вопрос, на который повесть дает «подавляющий… душу» ответ. Но развязка становится проблемной, так как в финале утверждается мысль о Человеке, чья «гордыня» превращает его в третью силу мира. Символом этого является путь корабля сквозь время и стихии: «Вьюга билась в его снасти и широкогорлые трубы, побелевшие от снега, но он был стоек, тверд, величав и страшен».

Художественное своеобразие повести связано с переплетением эпического и лирического начал. С одной стороны, в полном соответствии с реалистическими принципами изображения героя в его взаимосвязях со средой на основе социально-бытовой конкретики создается тип, реминисцентным фоном для которого, в первую очередь, являются образы «мертвых душ» (Н. В. Гоголь. «Мертвые души», 1842), При этом так же, как у Гоголя, благодаря авторской оценке, выраженной в лирических отступлениях, происходит углубление проблематики, конфликт при обретает философский характер.

2. Подготовиться к обзору рассказов, подумать над их проблематикой и языковыми и образными особенностями.

Дополнительный материал для учителя 1

Мелодия смерти подспудно начинает звучать с самых первых страниц произведения, постепенно становясь ведущим мотивом. Вначале смерть предельно эстетизирована, живописна: в Монте-Карло одним из занятий богатых бездельников является «стрельба в голубей, которые очень красиво взвиваются и садков над изумрудным газоном, на фоне моря цвета незабудок, и тотчас стукаются белыми комочками о землю». (Для Бунина вообще характерна эстетизация вещей обычно неприглядных, которые должны скорее пугать, чем привлекать наблюдателя, - ну кто, кроме него, мог написать о «чуть припудренных нежнейших розовых прыщиках возле губ и между лопаток» у дочери господина из Сан-Франциско, сравнить белки глаз негров с «облупленными крутыми яйцами» или назвать молодого человека в узком фраке с длинными фалдами «красавцем, похожим на огромную пиявку!») Затем намек на смерть возникает в словесном портрете наследного принца одного из азиатских государств, милого и приятного в общем человека, усы которого, однако, «сквозили, как у мертвого», а кожа на лица была «точно натянута». И си на корабле захлебывается в «смертной тоске», суля недоброе, и музеи холодны и «мертвенно-чисты», и океан ходит «траурными от серебряной пены горами» и гудит, как «погребальная месса».

Поурочные разработки по русской литературе XIX века . 10 класс . 1-е полугодие. - М.: Вако, 2003. 4. Золотарёва И.В., Михайлова Т.И. Поурочные разработки по русской литературе ...