Что сближает вишневый сад и антоновские яблоки. Антоновские яблоки - Langue et littérature russes. Тема уходящей России и смены времен в рассказе И. Бунина «Антоновские яблоки»

Дворянских гнезд заветные аллеи. Эти слова из стихотворения К. Бальмонта «Памяти Тургенева» как нельзя лучше передают настроение рассказа «Антоновские яблоки». Видимо, не случайно, что на страницах одного из первых своих рассказов, сама дата создания которого чрезвычайно символична, И.А. Бунин воссоздает мир русской усадьбы. Именно в нем, по мысли писателя, объединяется прошлое и настоящее, история культуры золотого века и ее судьба на рубеже столетий, семейные традиции дворянского рода и индивидуальная человеческая жизнь. Грусть об уходящих в прошлое дворянских гнездах – лейтмотив не только этого рассказа, но и многочисленных стихотворений, таких как «Высокий белый зал, где черная рояль…», «В гостиную сквозь сад и пыльные гардины…», «Тихой ночью поздний месяц вышел…». Однако лейтмотив упадка и разрушения преодолевается в них «не темой освобождения от прошлого, а на против, поэтизацией этого прошлого, живущего в памяти культуры… Стихотворение Бунина об усадьбе свойственны живописность и в то же время вдохновенная эмоциональность, возвышенность и поэтичность чувства. Усадьба становится для лирического героя неотъемлемой частью его индивидуальной жизни и в то же время символом родины, корней рода» (Л. Ершов).
Пьеса «Вишневый сад» - последнее драматическое произведение Чехова, печальная элегия об уходящем времени «дворянских гнезд». В письме к Н.А. Лейкину Чехов признавался: «Ужасно я люблю все то, что в России называется имением. Это слово еще не потеряло своего поэтического оттенка». Драматургу было дорого все то, что связано с усадебной жизнью, она символизировала теплоту семейных отношений, к которой так стремился А.П. Чехов. И в Мелихове, и в Ялте, где довелось ему жить.
Образ вишневого сада является центральным образом в комедии Чехова, он представлен лейтмотивом различных временных планов, невольно соединяя прошлое с настоящим. Но вишневый сад – не просто фон происходящих событий, он – символ усадебной жизни. Судьба имения сюжетно организует пьесу. Уже в первом действии, сразу после встречи Раневской, начинается обсуждение спасения заложенного имения от торгов. В третьем действии имение продано, в четвертом – прощание с усадьбой и прошлой жизнью.
Вишневый сад олицетворяет не только усадьбу: он прекрасное творение природы, которое должен сохранить человек. Автор уделяет большое внимание этому образу, что подтверждается развернутыми ремарками и репликами героев. Вся атмосфера, которая связана в пьесе с образом вишневого сада, служит утверждению его непреходящей эстетической ценности, утрата которой не может не обеднить духовной жизни людей. Именно поэтому образ сада выносится в заглавие.

Ответить

Ответить


Другие вопросы из категории

Читайте также

Срочно нужно ответить на вопросы по пьесе А.П. Чехова «Вишневый сад»

1. Зачем
приезжает из Парижа в свое имение
Раневская? Почему в день приезда в доме
оказываются Лопахин, Петя Трофимов,
Пищик?
2. Почему
все ощущают неловкость после монолога
Гаева, обращенного к шкапу? Не произносит
ли подобный монолог Раневская?
3. Как
и почему реагируют Раневская и Гаев на
деловое предложение Лопахина разбить
на месте вишневого сада дачные участки?
4. Кем
и зачем затеян нелепый бал?
5. Почему
Лопахин покупает сад? Актер Леонидов,
первый исполнитель роли Лопахина,
вспоминал: «Когда я допытывался у
Чехова, как надо играть Лопахина, он
мне ответил: «В желтых ботинках».
Содержится ли в этом шуточном ответе
разгадка характера Лопахина? Наверное,
не случайно Чехов упоминает о желтых
башмаках Лопахина, скрипящих сапогах
Епиходова, калошах Трофимова...
Прокомментируйте поведение Лопахина
в действие третьем.
6. Вишневый
сад куплен, судьба его решена еще в
третьем действии. Почему необходимо
еще одно действие?
7. В
финале четвертого действия соединяются
в один аккорд все мотивы. Что значит
стук топора по дереву? Что значит
странный, словно с неба, звук, похожий
на звук лопнувшей струны? Почему в
финале появляется забытый в запертом
доме Фирс? Какое значение вкладывает
Чехов в заключительную реплику Фирса?
8. Каков
конфликт пьесы. Расскажите о "подводном
течении" пьесы.

1)Какие

литературные направления имели место
быть в 1900е годы?
2)Что
принципиально новое внес в драматургию
«Вишневый сад» Чехова? (подскажу – мне
нужны черты «новой драмы»)
3)За
что Толстого отлучили от Церкви (предали
анафеме)?
4)Назовите
имена трех декадентов и поясните, что
из себя по-вашему представляло это
направление в литературе (или не по-вашему
– спишите из лекции)
5)Что
такое акмеизм? (спишите слово в слово
из интернета – не засчитаю), назовите
нескольких авторов-акмеистов
6)Кто
у нас стал главным новокрестьянским
поэтом? Какое литературное направление
попытался создать он впоследствии? Было
ли оно жизнеспособным (на ком
держалось)?
7)После
революции 1917года русская литература
была невольно разделена на … и …
8)Из
этой авангардистской школы вышел такой
поэт как Маяковский. Творчество какого
великого художника 20 века вдохновляло
поэтов этой школы? Почему?
9)В
1920е годы возникла литературная группа
«Серапионовы братья», что это за группа,
какие цели она перед собой ставила,
какой известный писатель входил в эту
группу?
10)Назовите
самую главную книгу Исаака Бабеля. О
чем она? (в нескольких словах передайте
сюжет)
11)Назовите
2-3 произведения Булгакова
12)Какое
произведение Шолохова мы можем отнести
к социальному реализму? (это произведение
отвечало официальной советской идеологии,
поэтому было с восторгом принято)
13)Шолохов
в языке «Тихого Дона» использует много
слов из местных …
14)Какое
самое главное произведение написал
Борис Пастернак? Как звали главных
героев? Какой промежуток времени
охватывает произведение? И какое главное
событие стоит в центре романа
15)Расскажите,
что происходило с литературой в 1930е
годы

Лариса Васильевна ТОРОПЧИНА - учитель московской гимназия № 1549; заслуженный учитель России.

“Запах антоновских яблок исчезает из помещичьих усадеб...”

Вишнёвый сад продан, его уже нет, это правда…
Про меня забыли…

А.П. Чехов

Г оворя о сквозных темах в литературе, хотелось бы выделить тему угасания помещичьих гнёзд как одну из интересных и глубоких. Рассматривая её, ученики 10–11-х классов обращаются к произведениям XIX–XX веков.

В течение многих столетий русское дворянство было оплотом государственной власти, главенствующим классом в России, “цветом нации”, что, разумеется, нашло отражение в литературе. Конечно, персонажами литературных произведений становились не только честные и благородные Стародум и Правдин, открытый, нравственно чистый Чацкий, не удовлетворённые праздным существованием в свете Онегин и Печорин, прошедшие через многие испытания в поисках смысла жизни Андрей Болконский и Пьер Безухов, но и грубые и невежественные Простаковы и Скотинин, радеющий исключительно “родному человечку” Фамусов, прожектёр Манилов и бесшабашный “исторический человек” Ноздрёв (последних, кстати, значительно больше, как и в жизни).

Читая художественные произведения ХVIII - первой половины XIX века, мы видим героев-хозяев - будь то госпожа Простакова, привыкшая к слепому повиновению окружающих её воле, или супруга Дмитрия Ларина, единолично, “мужа не спросясь”, управлявшая имением, или “чёртов кулак” Собакевич, крепкий хозяин, знавший не только имена своих крепостных, но и особенности их характеров, их умения и ремёсла и с законной гордостью отца-помещика расхваливавший “мёртвые души”.

Однако к середине XIX века картина российской жизни изменилась: в обществе назрели реформы, и писатели не замедлили отразить эти перемены в своих произведениях. И вот перед читателем уже не уверенные в себе владетели крепостных душ, совсем ещё недавно с гордостью произносившие: “Закон - моё желание, кулак - моя полиция”, а растерянный владелец имения Марьино Николай Петрович Кирсанов, умный, добросердечный человек, оказавшийся накануне отмены крепостного права в тяжёлом положении, когда крестьяне почти перестают подчиняться своему господину, а ему остаётся лишь с горечью восклицать: “Сил моих больше нет!” Правда, в конце романа мы узнаём, что Аркадий Кирсанов, оставивший в прошлом поклонение идеям нигилизма, “сделался рьяным хозяином” и созданная им “«ферма» уже приносит довольно значительный доход”, а Николай Петрович “попал в мировые посредники и трудится изо всех сил”. Как говорит Тургенев, “дела их начинают поправляться” - но надолго ли? Пройдёт ещё три-четыре десятка лет - и на смену Кирсановым придут Раневские и Гаевы («Вишнёвый сад» А.П. Чехова), Арсеньевы и Хрущёвы («Жизнь Арсеньева» и «Суходол» И.А. Бунина). И вот об этих героях, об укладе их жизни, характерах, привычках, поступках можно говорить более подробно.

Прежде всего следует отобрать художественные произведения для разговора: это могут быть рассказ «Цветы запоздалые», пьесы «Вишнёвый сад», «Три сестры», «Дядя Ваня» А.П. Чехова, роман «Жизнь Арсеньева», повести «Суходол», «Антоновские яблоки», рассказы «Натали», «Подснежник», «Руся» И.А. Бунина. Из названных произведений можно выбрать для детального анализа два-три, к другим же обращаться фрагментарно.

«Вишнёвый сад» учащиеся анализируют на уроках, пьесе посвящено множество литературоведческих исследований. И всё же каждый - при внимательном прочтении текста - может открыть для себя в этой комедии что-то своё, новое. Так, говоря об угасании жизни дворянства в конце XIX века, учащиеся замечают, что герои «Вишнёвого сада» Раневская и Гаев, несмотря на продажу имения, где прошли лучшие годы их жизни, несмотря на боль и скорбь по прошлому, живы и в финале даже относительно благополучны. Любовь Андреевна, забрав пятнадцать тысяч, что прислала ярославская бабушка, уезжает за границу, хотя понимает, что денег этих - при её расточительности - хватит ненадолго. Гаев тоже не последний кусок хлеба доедает: место в банке ему обеспечено; другое дело - справится ли он, барин, аристократ, снисходительно говорящий преданному лакею: “Ты уходи, Фирс. Я уж, так и быть, сам разденусь”, - с должностью “банковского служаки”. Да и вечно хлопочущий о том, где бы занять денег, обедневший Симеонов-Пищик в конце пьесы воспрянет духом: к нему в имение “приехали… англичане и нашли в земле какую-то белую глину” и он “сдал им участок с глиной на двадцать четыре года”. Теперь этот суетливый, простодушный человек даже раздаёт часть долгов (“всем должен”) и надеется на лучшее.

А вот для преданного Фирса, который после отмены крепостного права “не согласился на волю, остался при господах” и который помнит благословенные времена, когда вишню из сада “сушили, мочили, мариновали, варенье варили”, жизнь кончена: он не сегодня-завтра умрёт - от старости, от безысходности, от ненужности никому. Горько звучат его слова: “Про меня забыли…” Бросили господа, как старика Фирса, и старый вишнёвый сад, оставили то, что, по признанию Раневской, было её “жизнью”, “молодостью”, “счастьем”. Уже “хватил топором по вишнёвому саду” бывший крепостной, а ныне новый хозяин жизни Ермолай Лопахин. Раневская плачет, но ничего не делает, чтобы спасти сад, имение, а Аня, юная представительница некогда богатой и знатной дворянской фамилии, покидает родные места даже с радостью: “Что вы со мной сделали, Петя, отчего я уже не люблю вишнёвого сада, как прежде?” Но ведь “не отрекаются любя”! Значит, не так уж сильно и любила. Горько, что так легко оставляют то, что некогда было смыслом жизни: после продажи вишнёвого сада “все успокоились, повеселели даже… в самом деле, теперь всё хорошо”. И только авторская ремарка в финале пьесы: “Среди тишины раздаётся глухой стук по дереву, звучащий одиноко и грустно ” (курсив мой. - Л.Т. ) - говорит, что грустно становится самому Чехову, словно предостерегающему своих героев от забвения прежней жизни.

Что же произошло с персонажами чеховской драмы? Анализируя их жизнь, характеры, поведение, учащиеся приходят к выводу: это вырождение, не нравственное (“недотёпы”-дворяне, в сущности, неплохие люди: добрые, некорыстолюбивые, готовые забыть плохое, чем-то помочь друг другу), не физическое (герои - все, кроме Фирса, - живы и здоровы), а скорее - психологическое , состоящее в абсолютном неумении и нежелании преодолевать трудности, посланные судьбой. Искреннее стремление Лопахина помочь “недотёпам” разбивается о полнейшую апатию Раневской и Гаева. “Таких легкомысленных людей, как вы, господа, таких неделовых, странных, я ещё не встречал”, - с горьким недоумением констатирует он. А в ответ слышит беспомощное: “Дачи и дачники - это так пошло, простите”. Что же касается Ани, то здесь, вероятно, уместнее говорить о перерождении , о добровольном отказе от прежних жизненных ценностей. Хорошо это или плохо? Чехов, тонко чувствующий, интеллигентный человек, не даёт ответа. Время покажет…

Ж аль и других чеховских героев, умных, порядочных, добрых, но совершенно неспособных к активной творческой деятельности, к выживанию в тяжёлых условиях. Ведь когда Иван Петрович Войницкий, дворянин, сын тайного советника, многие годы проведший, “как крот… в четырёх стенах” и скрупулёзно собирающий доходы с имения своей покойной сестры, чтобы отсылать
деньги её бывшему мужу - профессору Серебрякову, в отчаянии восклицает: “Я талантлив, умён, смел… Если бы я жил нормально, то из меня мог бы выйти Шопенгауэр, Достоевский…”, - то ему не очень веришь. Что же мешало Войницкому жить полноценной жизнью? Вероятно, боязнь окунуться в водоворот событий, неспособность к борьбе с трудностями, неадекватная оценка действительности. Ведь он, по сути, сам сотворил себе кумира из профессора Серебрякова (“все наши мысли и чувства принадлежали тебе одному… мы с благоговением произносили твоё имя”), а теперь упрекает зятя в том, что тот загубил его жизнь. Соня же, дочь профессора, которой после смерти матери формально принадлежит имение, не может отстоять своих прав на него и только умоляет отца: “Надо быть милосердным, папа! Я и дядя Ваня так несчастны!” Так что же не даёт возможности быть счастливыми? Думается, всё та же душевная апатия , мягкотелость, которые помешали Раневской и Гаеву спасти вишнёвый сад.

А сёстры Прозоровы, генеральские дочери, на протяжении всей пьесы («Три сестры»), как заклинание, повторяющие: “В Москву! В Москву! В Москву!”, своего желания покинуть унылый уездный город так и не осуществляют. Ирина собирается уезжать, но в финале пьесы она ещё здесь, в этой “обывательской, презренной жизни”. Уедет ли? Чехов ставит многоточие…

Если чеховские герои-дворяне пассивны, однако при этом добры, интеллигентны, благожелательны, то герои И.А. Бунина подвержены вырождению и нравственному, и физическому. Учащиеся, конечно, вспомнят персонажей пронзительно-трагичной повести «Суходол»: сумасшедшего деда Петра Кириллыча, который “был убит… незаконным сыном своим Герваськой, другом отца” молодых Хрущёвых; сошедшую с ума “от несчастной любви”, жалкую, истеричную тётю Тоню, “жившую в одной из старых дворовых изб возле оскудневшей суходольской усадьбы”; сына Петра Кириллыча - Петра Петровича, в которого беззаветно влюбилась дворовая Наталья и который сослал её за это “в ссылку, на хутор Со шки”; и саму Наталью, молочную сестру другого сына Петра Кириллыча - Аркадия Петровича, у которой “столбовые господа Хрущёвы” отца “загнали в солдаты”, а “мать в такой трепет, что у неё сердце разорвалось при виде погибших индюшат”. Поразительно, что при этом бывшая крепостная не держит обиды на хозяев, более того - считает, что “проще, добрей суходольских господ во всей вселенной не было”.

В качестве примера изуродованного крепостным правом сознания (ведь рабскую покорность несчастная женщина всосала буквально с молоком матери!) учащиеся приведут эпизод, когда полусумасшедшая барышня, к которой Наталья приставлена “состоять”, “жестоко и с наслаждением изорвала её волосы” только за то, что служанка “неумело дёрнула” с ноги госпожи чулок. Наталья смолчала, никак не воспротивилась приступу необоснованной ярости и только, улыбнувшись сквозь слёзы, определила для себя: “Трудно мне будет”. Как не вспомнить забытого всеми в суматохе отъезда Фирса («Вишнёвый сад»), как ребёнка, радующегося, что его “барыня… приехала” из-за границы, и на пороге смерти (в буквальном смысле этого слова!) сокрушающегося не о себе, а о том, что “Леонид Андреич… шубы не надел, в пальто поехал”, а он, старик-лакей, и “не поглядел”!

Р аботая с текстом повести, учащиеся отметят, что рассказчик, в котором, несомненно, есть черты самого Бунина, потомка некогда знатного и богатого, а к концу XIX века совершенно обедневшего дворянского рода, вспоминает о прежнем Суходоле с грустью, потому что для него и для всех Хрущёвых “Суходол был поэтическим памятником былого”. Однако молодой Хрущёв (а с ним, конечно, и сам автор) объективен: он рассказывает и о жестокости, с которой помещики обрушивали свой гнев не только на прислугу, но и друг на друга. Так, по воспоминаниям той же Натальи, в имении “за стол садились… с арапниками” и “дня не проходило без войны! Горячие все были - чистый порох”.

Да, с одной стороны, говорит рассказчик, “было очарование… в суходольской разорённой усадьбе”: пахло жасмином, бурно разрослись в саду бузина и бересклет, “ветер, пробегая по саду, доносил… шелковистый шелест берёз с атласно-белыми, испещрёнными чернью стволами… зелёно-золотая иволга вскрикивала резко и радостно” (вспомним некрасовское “нет безобразья в природе”), а с другой - “невзрачный” полуразрушенный дом вместо сгоревшего “дедовского дубового”, несколько старых берёз и тополей, оставшихся от сада, “заросшие полынью и подсвекольником” сарай и ледник. Во всём разруха, запустение. Печальное впечатление, а ведь когда-то, по преданию, замечает молодой Хрущёв, его прадед, “человек богатый, только под старость переселился из-под Курска в Суходол”, не любил суходольской глуши. И вот теперь его потомки обречены прозябать здесь почти в нищете, хотя раньше “денег, по словам Натальи, не знали куда девать”. “Толстая, маленькая, с седенькой бородкой” вдова Петра Петровича Клавдия Марковна проводит время за вязанием “нитяных носков”, а “тётя Тоня” в рваном халате, надетом прямо на голое тело, с высоким шлыком на голове, сооружённом “из какой-то грязной тряпки”, похожа на Бабу-Ягу и являет собой поистине жалкое зрелище.

Даже отец рассказчика, “беззаботный человек”, для которого, “казалось, не существовало никаких привязанностей”, тяжело переживает утрату былого богатства и могущества своего семейства, жалуясь до самой кончины: “Один, один Хрущёв остался теперь в свете. Да и тот не в Суходоле!” Конечно, “безмерно велика власть… древней семейственности”, тяжело говорить о кончине близких, но и рассказчик, и автор уверены: череда нелепых смертей в поместье предопределена. И конец “дедушки” от руки Гервасия (от удара старик поскользнулся, “взмахнул руками и как раз виском ударился об острый угол стола”), и загадочная, непонятная гибель хмельного Петра Петровича, возвращавшегося от любовницы из Лунёва (то ли действительно “лошадь убила… пристяжная”, то ли кто из дворни, озлобленной на барина за побои). Закончился род Хрущёвых, некогда поминаемый в хрониках и давший Отечеству “и стольников, и воевод, и мужей именитых”. Не осталось ничего: “ни портретов, ни писем, ни даже простых принадлежностей… обихода”.

Г орек и финал старого суходольского дома: он обречён на медленное умирание, а остатки некогда роскошного сада вырублены последним хозяином усадьбы, сыном Петра Петровича, покинувшим Суходол и поступившим кондуктором на железную дорогу. Как похоже на гибель вишнёвого сада, с той только разницей, что в Суходоле всё проще и страшнее. Навсегда исчез из помещичьих усадеб “запах антоновских яблок”, ушла жизнь. С горечью пишет Бунин: “И порою думаешь: да полно, жили ли и на свете-то они?”

Тема разоряющихся дворянских гнёзд на рубеже XIX-XX веков была одной из самых популярных. (Вспомните, например, пьесу А.П. Чехова «Вишнёвый сад».) Для Бунина она очень близка, ведь его семья была среди тех, чьи «гнёзда» были разорены. Ещё в 1891 году он задумал рассказ «Антоновские яблоки», но написал и издал его только в 1900-м. Рассказ имел подзаголовок «Картины из книги “Эпитафии”». Почему? Что хотел подчеркнуть писатель этим подзаголовком? Возможно, горечь о милых его сердцу гибнущих «дворянских гнёздах»... О чём рассказ? Об осени, об антоновских яблоках - это хроника жизни природы, отмеченная по месяцам (с августа по ноябрь). Она состоит из четырёх небольших главок, и каждая посвящена определённому месяцу и работам, которые в этом месяце проводят в деревне.

Повествование ведётся от первого лица: «Вспоминается мне ранняя погожая осень», «Вспоминается мне урожайный год», «Вот я вижу себя снова в деревне...». Часто фраза начинается словом «помню». «Помню раннее, свежее, тихое утро... Помню большой, весь золотой, подсохший и поредевший сад, помню кленовые аллеи, тонкий аромат опавшей листвы и - запах антоновских яблок, запах мёда и осенней свежести». Тема памяти в рассказе - одна из главных. Память так остра, что повествование часто ведётся в настоящем времени: «Воздух так чист, точно его совсем нет, по всему саду раздаются голоса и скрип телег», «всюду сильно пахнет яблоками». Но острая тоска по прошедшему изменяет время, и о недавнем прошлом герои-рассказчик повествует как о далёком: «Эти дни были так недавно, а меж тем мне кажется, что с тех пор прошло чуть не целое столетие».

Бунин останавливается на привлекательных сторонах помещичьего быта: близости дворян и крестьян, сращённости жизни человека с природой, её естественности. Любовно описываются прочные избы, сады, домашний уют, сцены охоты, разгульные пирушки, крестьянский труд, трепетное общение с книгами, старинная мебель, гостеприимство с хлебосольными обедами. Патриархальная жизнь предстаёт в идиллическом свете, в очевидной её эстетизации и поэтизации. Автор сожалеет об ушедшей из жизни гармонии и красоте, о мирном течении дней, о прозаическом настоящем, где выветривается запах антоновских яблок, где нет гончих, нет дворни и самого хозяина - помещика-охотника. Часто вспоминаются не события и картины, а впечатления: «Народу много - все люди загорелые, с обветренными лицами... А на дворе трубит рог и завывают на разные голоса собаки... Я сейчас ещё чувствую, как жадно и ёмко дышала молодая грудь холодом ясного и сырого дня под вечер, когда, бывало, едешь с шумной ватагой Арсения Семёныча, возбуждённый музыкальным галопом собак, брошенных в чернолесье в какой-нибудь Красный Бугор или Гремячий Остров, уже одним своим названием волнующий охотника». Очевидны перемены в действительности - картина заброшенного кладбища и уход из жизни выселковских обитателей рождают грусть, чувство прощания, напоминают эпитафию, родственную тургеневским страницам о запустении дворянских гнёзд.

Рассказ не имеет чёткой сюжетной линии, он составлен из ряда «раздробленных» картин, впечатлений, воспоминаний. Их перемена отражает постепенное исчезновение старого быта. Каждый из этих фрагментов жизни имеет специфическую окраску: «Прохладный сад, наполненный лиловатым туманом»; «Иногда к вечеру между хмурыми низкими тучами пробивался на западе трепещущий золотистый свет низкого солнца».

Бунин как бы принимает эстафету от Л.Н. Толстого, идеализируя человека, живущего среди лесов и лугов. Он поэтизирует явления природы. Бог почему наряду с печалью в рассказе присутствует и мотив радости, светлого приятия и утверждения жизни. Вчитайтесь в описания природы. Лесной пейзаж в момент охоты, открытое поле, панорама степи, зарисовки яблоневого сада, бриллиантового созвездия Стожар. Пейзажи даны в динамике, в тонкой передаче красок и авторских настроений. Бунин воспроизводит смену времени суток, ритм времён года, обновление быта, борение эпох, неудержимый бег времени, с которым сопряжены бунинские персонажи и авторские раздумья. В «Антоновских яблоках» Бунин показал не только элегичность дворянской усадьбы, но и исчезнувшую поэзию старинного русского быта - дворянского и мужицкого, того уклада, на котором веками стояла Россия. Писатель раскрыл ценности, на которых этот быт держался, - привязанность к земле, способность слышать её и понимать: «Долго прислушиваемся и различаем дрожь в земле. Дрожь переходит в шум, растёт...»

Рассказ отличается особой лирической взволнованностью, переданной своеобразной лексикой, выразительными эпитетами, ритмом и синтаксисом бунинского текста. Критик Ю. Айхенвальд отмечал, что Бунин «не злорадно, а страдальчески изображает русскую деревенскую нищету... с печалью оглядывается на изжитую пору нашей истории, на все эти разорившиеся дворянские гнёзда». Если вспомнить начало рассказа, то оно полно радостной бодрости: «Как холодно, росисто и как хорошо жить на свете!» Постепенно интонация меняется, появляются ностальгические ноты: «За последние годы одно поддерживало угасающий дух помещиков - охота». В конце, в описании поздней осени звучит откровенная грусть.

По словам современного литературоведа В.А. Келдыша, «подлинный герой рассказа - великолепная русская осень со всеми её красками, звучаниями и запахами. Соприкосновение с природой, дарующее чувство радости и полноты существования, - таков основной ракурс, художнический угол зрения».

И всё же... Читающая публика всё ещё воспринимала Бунина как поэта. В 1909 году он был избран почётным членом Российской академии наук: «Конечно, как поэта венчает И.А. Бунина академия, - отмечал критик А. Измайлов. - Как рассказчик, он сохраняет в своём письме ту же значительную нежность восприятия, ту же грусть души, переживающей раннюю осень».

В оценке первой русской революции 1905-1907 годов Бунин был сдержан. Подчеркивая свою аполитичность, в 1907 году он уехал путешествовать вместе с женой, Верой Николаевной Муромцевой, женщиной умной и образованной, которая стала его преданным и самоотверженным другом на всю жизнь. Они прожили вместе много лет, а после смерти Бунина она готовила к изданию его рукописи и писала биографию «Жизнь Бунина».

В творчестве писателя особое место занимают очерки - «путевые поэмы», родившиеся в результате странствий по Германии, Франции, Швейцарии, Италии, Цейлону, Индии, Турции, Греции, Северной Африке, Египту, Сирии, Палестине. «Тень птицы» (1907-1911) - так называется цикл произведений, в котором дневниковые записи, впечатления от увиденных мест, памятников культуры переплетаются с легендами древних народов. В литературной критике этот цикл называют по-разному - лирическими поэмами, рассказами, путевыми поэмами, путевыми заметками, путевыми очерками. (Читая эти произведения, поразмышляйте, какое жанровое определение наиболее полно характеризует произведения Бунина. Почему?)

В этом цикле писатель впервые взглянул на происходящее вокруг с точки зрения «гражданина мира», написал, что «обречён познать тоску всех стран и всех времён». Такая позиция позволила ему иначе оценить события начала века в России.

...Вспоминается мне ранняя погожая осень. Август был с теплыми дождиками, как будто нарочно выпадавшими для сева, с дождиками в самую пору, в середине месяца, около праздника св. Лаврентия. А «осень и зима хороши живут, коли на Лаврентия вода тиха и дождик». Потом бабьим летом паутины много село на поля. Это тоже добрый знак: «Много тенетника на бабье лето — осень ядреная»... Помню раннее, свежее, тихое утро... Помню большой, весь золотой, подсохший и поредевший сад, помню кленовые аллеи, тонкий аромат опавшей листвы и — запах антоновских яблок, запах меда и осенней свежести. Воздух так чист, точно его совсем нет, по всему саду раздаются голоса и скрип телег. Это тархане, мещане-садовники, наняли мужиков и насыпают яблоки, чтобы в ночь отправлять их в город, — непременно в ночь, когда так славно лежать на возу, смотреть в звездное небо, чувствовать запах дегтя в свежем воздухе и слушать, как осторожно поскрипывает в темноте длинный обоз по большой дороге. Мужик, насыпающий яблоки, ест их сочным треском одно за одним, но уж таково заведение — никогда мещанин не оборвет его, а еще скажет: — Вали, ешь досыта, — делать нечего! На сливанье все мед пьют. И прохладную тишину утра нарушает только сытое квохтанье дроздов на коралловых рябинах в чаще сада, голоса да гулкий стук ссыпаемых в меры и кадушки яблок. В поредевшем саду далеко видна дорога к большому шалашу, усыпанная соломой, и самый шалаш, около которого мещане обзавелись за лето целым хозяйством. Всюду сильно пахнет яблоками, тут — особенно. В шалаше устроены постели, стоит одноствольное ружье, позеленевший самовар, в уголке — посуда. Около шалаша валяются рогожи, ящики, всякие истрепанные пожитки, вырыта земляная печка. В полдень на ней варится великолепный кулеш с салом, вечером греется самовар, и по саду, между деревьями, расстилается длинной полосой голубоватый дым. В праздничные же дни около шалаша — целая ярмарка, и за деревьями поминутно мелькают красные уборы. Толпятся бойкие девки-однодворки в сарафанах, сильно пахнущих краской, приходят «барские» в своих красивых и грубых, дикарских костюмах, молодая старостиха, беременная, с широким сонным лицом и важная, как холмогорская корова. На голове ее «рога», — косы положены по бокам макушки и покрыты несколькими платками, так что голова кажется огромной; ноги, в полусапожках с подковками, стоят тупо и крепко; безрукавка — плисовая, занавеска длинная, а понева — черно-лиловая с полосами кирпичного цвета и обложенная на подоле широким золотым «прозументом»... — Хозяйственная бабочка! — говорит о ней мещанин, покачивая головою. — Переводятся теперь и такие... А мальчишки в белых замашных рубашках и коротеньких порточках, с белыми раскрытыми головами, все подходят. Идут по двое, по трое, мелко перебирая босыми ножками, и косятся на лохматую овчарку, привязанную к яблоне. Покупает, конечно, один, ибо и покупки-то всего на копейку или на яйцо, но покупателей много, торговля идет бойко, и чахоточный мещанин в длинном сюртуке и рыжих сапогах — весел. Вместе с братом, картавым, шустрым полуидиотом, который живет у него «из милости», он торгует с шуточками, прибаутками и даже иногда «тронет» на тульской гармонике. И до вечера в саду толпится народ, слышится около шалаша смех и говор, а иногда и топот пляски... К ночи в погоду становится очень холодно и росисто. Надышавшись на гумне ржаным ароматом новой соломы и мякины, бодро идешь домой к ужину мимо садового вала. Голоса на деревне или скрип ворот раздаются по студеной заре необыкновенно ясно. Темнеет. И вот еще запах: в саду — костер, и крепко тянет душистым дымом вишневых сучьев. В темноте, в глубине сада — сказочная картина: точно в уголке ада, пылает около шалаша багровое пламя, окруженное мраком, и чьи-то черные, точно вырезанные из черного дерева силуэты двигаются вокруг костра, меж тем как гигантские тени от них ходят по яблоням. То по всему дереву ляжет черная рука в несколько аршин, то четко нарисуются две ноги — два черных столба. И вдруг все это скользнет с яблони — и тень упадет по всей аллее, от шалаша до самой калитки... Поздней ночью, когда на деревне погаснут огни, когда в небе уже высоко блещет бриллиантовое созвездие Стожар, еще раз пробежишь в сад. Шурша по сухой листве, как слепой, доберешься до шалаша. Там на полянке немного светлее, а над головой белеет Млечный Путь. — Это вы, барчук? — тихо окликает кто-то из темноты. — Я. А вы не спите еще, Николай? — Нам нельзя-с спать. А, должно, уж поздно? Вон, кажись, пассажирский поезд идет... Долго прислушиваемся и различаем дрожь в земле, дрожь переходит в шум, растет, и вот, как будто уже за самым садом, ускоренно выбивают шумный такт колеса: громыхая и стуча, несется поезд... ближе, ближе, все громче и сердитее... И вдруг начинает стихать, глохнуть, точно уходя в землю... — А где у вас ружье, Николай? — А вот возле ящика-с. Вскинешь кверху тяжелую, как лом, одностволку и с маху выстрелишь. Багровое пламя с оглушительным треском блеснет к небу, ослепит на миг и погасит звезды, а бодрое эхо кольцом грянет и раскатится по горизонту, далеко-далеко замирая в чистом и чутком воздухе. — Ух, здорово! — скажет мещанин. — Потращайте, потращайте, барчук, а то просто беда! Опять всю дулю на валу отрясли... А черное небо чертят огнистыми полосками падающие звезды. Долго глядишь в его темно-синюю глубину, переполненную созвездиями, пока не поплывет земля под ногами. Тогда встрепенешься и, пряча руки в рукава, быстро побежишь по аллее к дому... Как холодно, росисто и как хорошо жить на свете!

II

«Ядреная антоновка — к веселому году». Деревенские дела хороши, если антоновка уродилась: значит, и хлеб уродился... Вспоминается мне урожайный год. На ранней заре, когда еще кричат петухи и по-черному дымятся избы, распахнешь, бывало, окно в прохладный сад, наполненный лиловатым туманом, сквозь который ярко блестит кое-где утреннее солнце, и не утерпишь — велишь поскорее заседлывать лошадь, а сам побежишь умываться на пруд. Мелкая листва почти вся облетела с прибрежных лозин, и сучья сквозят на бирюзовом небе. Вода под лозинами стала прозрачная, ледяная и как будто тяжелая. Она мгновенно прогоняет ночную лень, и, умывшись и позавтракав в людской с работниками горячими картошками и черным хлебом с крупной сырой солью, с наслаждением чувствуешь под собой скользкую кожу седла, проезжая по Выселкам на охоту. Осень — пора престольных праздников, и народ в это время прибран, доволен, вид деревни совсем не тот, что в другую пору. Если же год урожайный и на гумнах возвышается целый золотой город, а на реке звонко и резко гогочут по утрам гуси, так в деревне и совсем не плохо. К тому же наши Выселки спокон веку, еще со времен дедушки, славились «богатством». Старики и старухи жили в Выселках очень подолгу, — первый признак богатой деревни, — и были все высокие, большие и белые, как лунь. Только и слышишь, бывало: «Да, — вот Агафья восемьдесят три годочка отмахала!» — или разговоры в таком роде: — И когда это ты умрешь, Панкрат? Небось тебе лет сто будет? — Как изволите говорить, батюшка? — Сколько тебе годов, спрашиваю! — А не знаю-с, батюшка. — Да Платона Аполлоныча-то помнишь? — Как же-с, батюшка, — явственно помню. — Ну, вот видишь. Тебе, значит, никак не меньше ста. Старик, который стоит перед барином вытянувшись, кротко и виновато улыбается. Что ж, мол, делать, — виноват, зажился. И он, вероятно, еще более зажился бы, если бы не объелся в Петровки луку. Помню я и старуху его. Все, бывало, сидит на скамеечке, на крыльце, согнувшись, тряся головой, задыхаясь и держась за скамейку руками, — все о чем-то думает. «О добре своем небось», — говорили бабы, потому что «добра» у нее в сундуках было, правда, много. А она будто и не слышит; подслеповато смотрит куда-то вдаль из-под грустно приподнятых бровей, трясет головой и точно силится вспомнить что-то. Большая была старуха, вся какая-то темная. Панева — чуть не прошлого столетия, чуньки — покойницкие, шея — желтая и высохшая, рубаха с канифасовыми косяками всегда белая-белая, — «совсем хоть в гроб клади». А около крыльца большой камень лежал: сама купила себе на могилку, так же как и саван, — отличный саван, с ангелами, с крестами и с молитвой, напечатанной по краям. Под стать старикам были и дворы в Выселках: кирпичные, строенные еще дедами. А у богатых мужиков — у Савелия, у Игната, у Дрона — избы были в две-три связи, потому что делиться в Выселках еще не было моды. В таких семьях водили пчел, гордились жеребцом-битюгом сиво-железното цвета и держали усадьбы в порядке. На гумнах темнели густые и тучные конопляники, стояли овины и риги, крытые вприческу; в пуньках и амбарчиках были железные двери, за которыми хранились холсты, прялки, новые полушубки, наборная сбруя, меры, окованные медными обручами. На воротах и на санках были выжжены кресты. И помню, мне порою казалось на редкость заманчивым быть мужиком. Когда, бывало, едешь солнечным утром по деревне, все думаешь о том, как хорошо косить, молотить, спать на гумне в ометах, а в праздник встать вместе с солнцем, под густой и музыкальный благовест из села, умыться около бочки и надеть чистую замашную рубаху, такие же портки и несокрушимые сапоги с подковками. Если же, думалось, к этому прибавить здоровую и красивую жену в праздничном уборе, да поездку к обедне, а потом обед у бородатого тестя, обед с горячей бараниной на деревянных тарелках и с ситниками, с сотовым медом и брагой, — так больше и желать невозможно! Склад средней дворянской жизни еще и на моей памяти, — очень недавно, — имел много общего со складом богатой мужицкой жизни по своей домовитости и сельскому старосветскому благополучию. Такова, например, была усадьба тетки Анны Герасимовны, жившей от Выселок верстах в двенадцати. Пока, бывало, доедешь до этой усадьбы, уже совсем обедняется. С собаками на сворах ехать приходится шагом, да и спешить не хочется, — так весело в открытом поле в солнечный и прохладный день! Местность ровная, видно далеко. Небо легкое и такое просторное и глубокое. Солнце сверкает сбоку, и дорога, укатанная после дождей телегами, замаслилась и блестит, как рельсы. Вокруг раскидываются широкими косяками свежие, пышно-зеленые озими. Взовьется откуда-нибудь ястребок в прозрачном воздухе и замрет на одном месте, трепеща острыми крылышками. А в ясную даль убегают четко видные телеграфные столбы, и проволоки их, как серебряные струны, скользят по склону ясного неба. На них сидят кобчики, — совсем черные значки на нотной бумаге. Крепостного права я не знал и не видел, но, помню, у тетки Анны Герасимовны чувствовал его. Въедешь во двор и сразу ощутишь, что тут оно еще вполне живо. Усадьба — небольшая, но вся старая, прочная, окруженная столетними березами и лозинами. Надворных построек — невысоких, но домовитых — множество, и все они точно слиты из темных дубовых бревен под соломенными крышами. Выделяется величиной или, лучше сказать, длиной только почерневшая людская, из которой выглядывают последние могикане дворового сословия — какие-то ветхие старики и старухи, дряхлый повар в отставке, похожий на Дон-Кихота. Все они, когда въезжаешь во двор, подтягиваются и низко-низко кланяются. Седой кучер, направляющийся от каретного сарая взять лошадь, еще у сарая снимает шапку и по всему двору идет с обнаженной головой. Он у тетки ездил форейтором, а теперь возит ее к обедне, — зимой в возке, а летом в крепкой, окованной железом тележке, вроде тех, на которых ездят попы. Сад у тетки славился своею запущенностью, соловьями, горлинками и яблоками, а дом — крышей. Стоял он во главе двора, у самого сада, — ветви лип обнимали его, — был невелик и приземист, но казалось, что ему и веку не будет, — так основательно глядел он из-под своей необыкновенно высокой и толстой соломенной крыши, почерневшей и затвердевшей от времени. Мне его передний фасад представлялся всегда живым: точно старое лицо глядит из-под огромной шапки впадинами глаз, — окнами с перламутровыми от дождя и солнца стеклами. А по бокам этих глаз были крыльца, — два старых больших крыльца с колоннами. На фронтоне их всегда сидели сытые голуби, между тем как тысячи воробьев дождем пересыпались с крыши на крышу... И уютно чувствовал себя гость в этом гнезде под бирюзовым осенним небом! Войдешь в дом и прежде всего услышишь запах яблок, а потом уже другие: старой мебели красного дерева, сушеного липового цвета, который с июня лежит на окнах... Во всех комнатах — в лакейской, в зале, в гостиной — прохладно и сумрачно: это оттого, что дом окружен садом, а верхние стекла окон цветные: синие и лиловые. Всюду тишина и чистота, хотя, кажется, кресла, столы с инкрустациями и зеркала в узеньких и витых золотых рамах никогда не трогались с места. И вот слышится покашливанье: выходит тетка. Она небольшая, но тоже, как и все кругом, прочная. На плечах у нее накинута большая персидская шаль. Выйдет она важно, но приветливо, и сейчас же под бесконечные разговоры про старину, про наследства, начинают появляться угощения: сперва «дули», яблоки, — антоновские, «бель-барыня», боровинка, «плодовитка», — а потом удивительный обед: вся насквозь розовая вареная ветчина с горошком, фаршированная курица, индюшка, маринады и красный квас, — крепкий и сладкий-пресладкий... Окна в сад подняты, и оттуда веет бодрой осенней прохладой.

III

За последние годы одно поддерживало угасающий дух помещиков — охота. Прежде такие усадьбы, как усадьба Анны Герасимовны, были не редкость. Были и разрушающиеся, но все еще жившие на широкую ногу усадьбы с огромным поместьем, с садом в двадцать десятин. Правда, сохранились некоторые из таких усадеб еще и до сего времени, но в них уже нет жизни... Нет троек, нет верховых «киргизов», нет гончих и борзых собак, нет дворни и нет самого обладателя всего этого — помещика-охотника, вроде моего покойного шурина Арсения Семеныча. С конца сентября наши сады и гумна пустели, погода, по обыкновению, круто менялась. Ветер по целым дням рвал и трепал деревья, дожди поливали их с утра до ночи. Иногда к вечеру между хмурыми низкими тучами пробивался на западе трепещущий золотистый свет низкого солнца; воздух делался чист и ясен, а солнечный свет ослепительно сверкал между листвою, между ветвями, которые живою сеткою двигались и волновались от ветра. Холодно и ярко сияло на севере над тяжелыми свинцовыми тучами жидкое голубое небо, а из-за этих туч медленно выплывали хребты снеговых гор-облаков. Стоишь у окна и думаешь: «Авось, бог даст, распогодится». Но ветер не унимался. Он волновал сад, рвал непрерывно бегущую из трубы людской струю дыма и снова нагонял зловещие космы пепельных облаков. Они бежали низко и быстро — и скоро, точно дым, затуманивали солнце. Погасал его блеск, закрывалось окошечко в голубое небо, а в саду становилось пустынно и скучно, и снова начинал сеять дождь... сперва тихо, осторожно, потом все гуще и, наконец, превращался в ливень с бурей и темнотою. Наступала долгая, тревожная ночь... Из такой трепки сад выходил почти совсем обнаженным, засыпанным мокрыми листьями и каким-то притихшим, смирившимся. Но зато как красив он был, когда снова наступала ясная погода, прозрачные и холодные дни начала октября, прощальный праздник осени! Сохранившаяся листва теперь будет висеть на деревьях уже до первых зазимков. Черный сад будет сквозить на холодном бирюзовом небе и покорно ждать зимы, пригреваясь в солнечном блеске. А поля уже резко чернеют пашнями и ярко зеленеют закустившимися озимями... Пора на охоту! И вот я вижу себя в усадьбе Арсения Семеныча, в большом доме, в зале, полной солнца и дыма от трубок и папирос. Народу много — все люди загорелые, с обветренными лицами, в поддевках и длинных сапогах. Только что очень сытно пообедали, раскраснелись и возбуждены шумными разговорами о предстоящей охоте, но не забывают допивать водку и после обеда. А на дворе трубит рог и завывают на разные голоса собаки. Черный борзой, любимец Арсения Семеныча, взлезает на стол и начинает пожирать с блюда остатки зайца под соусом. Но вдруг он испускает страшный визг и, опрокидывая тарелки и рюмки, срывается со стола: Арсений Семеныч, вышедший из кабинета с арапником и револьвером, внезапно оглушает залу выстрелом. Зала еще более наполняется дымом, а Арсений Семеныч стоит и смеется. — Жалко, что промахнулся! — говорит он, играя глазами. Он высок ростом, худощав, но широкоплеч и строен, а лицом — красавец цыган. Глаза у него блестят дико, он очень ловок, в шелковой малиновой рубахе, бархатных шароварах и длинных сапогах. Напугав и собаку и гостей выстрелом, он шутливо-важно декламирует баритоном:

Пора, пора седлать проворного донца
И звонкий рог за плечи перекинуть! —

И громко говорит:

— Ну, однако, нечего терять золотое время! Я сейчас еще чувствую, как жадно и емко дышала молодая грудь холодом ясного и сырого дня под вечер, когда, бывало, едешь с шумной ватагой Арсения Семеныча, возбужденный музыкальным гамом собак, брошенных в чернолесье, в какой-нибудь Красный Бугор или Гремячий Остров, уже одним своим названием волнующий охотника. Едешь на злом, сильном и приземистом «киргизе», крепко сдерживая его поводьями, и чувствуешь себя слитым с ним почти воедино. Он фыркает, просится на рысь, шумно шуршит копытами по глубоким и легким коврам черной осыпавшейся листвы, и каждый звук гулко раздается в пустом, сыром и свежем лесу. Тявкнула где-то вдалеке собака, ей страстно и жалобно ответила другая, третья — и вдруг весь лес загремел, точно он весь стеклянный, от бурного лая и крика. Крепко грянул среди этого гама выстрел — и все «заварилось» и покатилось куда-то вдаль. — Береги-и! — завопил кто-то отчаянным голосом на весь лес. «А, береги!» — мелькнет в голове опьяняющая мысль. Гикнешь на лошадь и, как сорвавшийся с цепи, помчишься по лесу, уже ничего не разбирая по пути. Только деревья мелькают перед глазами да лепит в лицо грязью из-под копыт лошади. Выскочишь из лесу, увидишь на зеленях пеструю, растянувшуюся по земле стаю собак и еще сильнее наддашь «киргиза» наперерез зверю, — по зеленям, взметам и жнивьям, пока, наконец, не перевалишься в другой остров и не скроется из глаз стая вместе со своим бешеным лаем и стоном. Тогда, весь мокрый и дрожащий от напряжения, осадишь вспененную, хрипящую лошадь и жадно глотаешь ледяную сырость лесной долины. Вдали замирают крики охотников и лай собак, а вокруг тебя — мертвая тишина. Полураскрытый строевой лес стоит неподвижно, и кажется, что ты попал в какие-то заповедные чертоги. Крепко пахнет от оврагов грибной сыростью, перегнившими листьями и мокрой древесной корою. И сырость из оврагов становится все ощутительнее, в лесу холоднеет и темнеет... Пора на ночевку. Но собрать собак после охоты трудно. Долго и безнадежно-тоскливо звенят рога в лесу, долго слышатся крик, брань и визг собак... Наконец, уже совсем в темноте, вваливается ватага охотников в усадьбу какого-нибудь почти незнакомого холостяка-помещика и наполняет шумом весь двор усадьбы, которая озаряется фонарями, свечами и лампами, вынесенными навстречу гостям из дому... Случалось, что у такого гостеприимного соседа охота жила по нескольку дней. На ранней утренней заре, по ледяному ветру и первому мокрому зазимку, уезжали в леса и в поле, а к сумеркам опять возвращались, все в грязи, с раскрасневшимися лицами, пропахнув лошадиным потом, шерстью затравленного зверя, — и начиналась попойка. В светлом и людном доме очень тепло после целого дня на холоде в поле. Все ходят из комнаты в комнату в расстегнутых поддевках, беспорядочно пьют и едят, шумно передавая друг другу свои впечатления над убитым матерым волком, который, оскалив зубы, закатив глаза, лежит с откинутым на сторону пушистым хвостом среди залы и окрашивает своей бледной и уже холодной кровью пол. После водки и еды чувствуешь такую сладкую усталость, такую негу молодого сна, что как через воду слышишь говор. Обветренное лицо горит, а закроешь глаза — вся земля так и поплывет под ногами. А когда ляжешь в постель, в мягкую перину, где-нибудь в угловой старинной комнате с образничкой и лампадой, замелькают перед глазами призраки огнисто-пестрых собак, во всем теле заноет ощущение скачки, и не заметишь, как потонешь вместе со всеми этими образами и ощущениями в сладком и здоровом сне, забыв даже, что эта комната была когда-то молельной старика, имя которого окружено мрачными крепостными легендами, и что он умер в этой молельной, вероятно, на этой же кровати. Когда случалось проспать охоту, отдых был особенно приятен. Проснешься и долго лежишь в постели. Во всем доме — тишина. Слышно, как осторожно ходит по комнатам садовник, растапливая печи, и как дрова трещат и стреляют. Впереди — целый день покоя в безмолвной уже по-зимнему усадьбе. Не спеша оденешься, побродишь по саду, найдешь в мокрой листве случайно забытое холодное и мокрое яблоко, и почему-то оно покажется необыкновенно вкусным, совсем не таким, как другие. Потом примешься за книги, — дедовские книги в толстых кожаных переплетах, с золотыми звездочками на сафьянных корешках. Славно пахнут эти, похожие на церковные требники книги своей пожелтевшей, толстой шершавой бумагой! Какой-то приятной кисловатой плесенью, старинными духами... Хороши и заметки на их полях, крупно и с круглыми мягкими росчерками сделанные гусиным пером. Развернешь книгу и читаешь: «Мысль, достойная древних и новых философов, цвет разума и чувства сердечного»... И невольно увлечешься и самой книгой. Это — «Дворянин-философ», аллегория, изданная лет сто тому назад иждивением какого-то «кавалера многих орденов» и напечатанная в типографии приказа общественного призрения, — рассказ о том, как «дворянин-философ, имея время и способность рассуждать, к чему разум человека возноситься может, получил некогда желание сочинить план света на пространном месте своего селения»... Потом наткнешься на «сатирические и философские сочинения господина Вольтера» и долго упиваешься милым и манерным слогом перевода: «Государи мои! Эразм сочинил в шестом-надесять столетии похвалу дурачеству (манерная пауза, — точка с занятою); вы же приказываете мне превознесть пред вами разум...» Потом от екатерининской старины перейдешь к романтическим временам, к альманахам, к сантиментально-напыщенным и длинным романам... Кукушка выскакивает из часов и насмешливо-грустно кукует над тобою в пустом доме. И понемногу в сердце начинает закрадываться сладкая и странная тоска... Вот «Тайны Алексиса», вот «Виктор, или Дитя в лесу»: «Бьет полночь! Священная тишина заступает место дневного шума и веселых песен поселян. Сон простирает мрачныя крылья свои над поверхностью нашего полушария; он стрясает с них мрак и мечты... Мечты... Как часто продолжают оне токмо страдания злощастнаго!..» И замелькают перед глазами любимые старинные слова: скалы и дубравы, бледная луна и одиночество, привидения и призраки, «ероты», розы и лилии, «проказы и резвости младых шалунов», лилейная рука, Людмилы и Алины... А вот журналы с именами: Жуковского, Батюшкова, лицеиста Пушкина. И с грустью вспомнишь бабушку, ее полонезы на клавикордах, ее томное чтение стихов из «Евгения Онегина». И старинная мечтательная жизнь встанет перед тобою... Хорошие девушки и женщины жили когда-то в дворянских усадьбах! Их портреты глядят на меня со стены, аристократически-красивые головки в старинных прическах кротко и женственно опускают свои длинные ресницы на печальные и нежные глаза...

IV

Запах антоновских яблок исчезает из помещичьих усадеб. Эти дни были так недавно, а меж тем мне кажется, что с тех пор прошло чуть не целое столетие. Перемерли старики в Выселках, умерла Анна Герасимовна, застрелился Арсений Семеныч... Наступает царство мелкопоместных, обедневших до нищенства!.. Но хороша и эта нищенская мелкопоместная жизнь! Вот я вижу себя снова в деревне, глубокой осенью. Дни стоят синеватые, пасмурные. Утром я сажусь в седло и с одной собакой, с ружьем и с рогом уезжаю в поле. Ветер звонит и гудит в дуло ружья, ветер крепко дует навстречу, иногда с сухим снегом. Целый день я скитаюсь по пустым равнинам... Голодный и прозябший, возвращаюсь я к сумеркам в усадьбу, и на душе становится так тепло и отрадно, когда замелькают огоньки Выселок и потянет из усадьбы запахом дыма, жилья. Помню, у нас в доме любили в эту пору «сумерничать», не зажигать огня и вести в полутемноте беседы. Войдя в дом, я нахожу зимние рамы уже вставленными, и это еще более настраивает меня на мирный зимний лад. В лакейской работник топит печку, и я, как в детстве, сажусь на корточки около вороха соломы, резко пахнущей уже зимней свежестью, и гляжу то в пылающую печку, то на окна, за которыми, синея, грустно умирают сумерки. Потом иду в людскую. Там светло и людно: девки рубят капусту, мелькают сечки, я слушаю их дробный, дружный стук и дружные, печально-веселые деревенские песни... Иногда заедет какой-нибудь мелкопоместный сосед и надолго увезет меня к себе... Хороша и мелкопоместная жизнь! Мелкопоместный встает рано. Крепко потянувшись, поднимается он с постели и крутит толстую папиросу из дешевого, черного табаку или просто из махорки. Бледный свет раннего ноябрьского утра озаряет простой, с голыми стенами кабинет, желтые и заскорузлые шкурки лисиц над кроватью и коренастую фигуру в шароварах и распоясанной косоворотке, а в зеркале отражается заспанное лицо татарского склада. В полутемном, теплом доме мертвая тишина. За дверью в коридоре похрапывает старая кухарка, жившая в господском доме еще девчонкою. Это, однако, не мешает барину хрипло крикнуть на весь дом: — Лукерья! Самовар! Потом, надев сапоги, накинув на плечи поддевку и не застегивая ворота рубахи, он выходит на крыльцо. В запертых сенях пахнет псиной; лениво дотягиваясь, с визгом зевая и улыбаясь, окружают его гончие. — Отрыж! — медленно, снисходительным басом говорит он и через сад идет на гумно. Грудь его широко дышит резким воздухом зари и запахам озябшего за ночь, обнаженного сада. Свернувшиеся и почерневшие от мороза листья шуршат под сапогами в березовой аллее, вырубленной уже наполовину. Вырисовываясь на низком сумрачном небе, спят нахохленные галки на гребне риги... Славный будет день для охоты! И, остановившись среди аллеи, барин долго глядит в осеннее поле, на пустынные зеленые озими, по которым бродят телята. Две гончие суки повизгивают около его ног, а Заливай уже за садом: перепрыгивая по колким жнивьям, он как будто зовет и просится в поле. Но что сделаешь теперь с гончими? Зверь теперь в поле, на взметах, на чернотропе, а в лесу он боится, потому что в лесу ветер шуршит листвою... Эх, кабы борзые! В риге начинается молотьба. Медленно расходясь, гудит барабан молотилки. Лениво натягивая постромки, упираясь ногами по навозному кругу и качаясь, идут лошади в приводе. Посреди привода, вращаясь на скамеечке, сидит погонщик и однотонно покрикивает на них, всегда хлестая кнутом только одного бурого мерина, который ленивее всех и совсем спит на ходу, благо глаза у него завязаны. — Ну, ну, девки, девки! — строго кричит степенный подавальщик, облачаясь в широкую холщовую рубаху. Девки торопливо разметают ток, бегают с носилками, метлами. — С богом! — говорит подавальщик, и первый пук старновки, пущенный на пробу, с жужжаньем и визгом пролетает в барабан и растрепанным веером возносится из-под него кверху. А барабан гудит все настойчивее, работа закипает, и скоро все звуки сливаются в общий приятный шум молотьбы. Барин стоит у ворот риги и смотрит, как в ее темноте мелькают красные и желтые платки, руки, грабли, солома, и все это мерно двигается и суетится под гул барабана и однообразный крик и свист погонщика. Хоботье облаками летит к воротам. Барин стоит, весь посеревший от него. Часто он поглядывает в поле... Скоро-скоро забелеют поля, скоро покроет их зазимок... Зазимок, первый снег! Борзых нет, охотиться в ноябре не с чем; но наступает зима, начинается «работа» с гончими. И вот опять, как в прежние времена, съезжаются мелкопоместные друг к другу, пьют на последние деньги, по целым дням пропадают в снежных полях. А вечером на каком-нибудь глухом хуторе далеко светятся в темноте зимней ночи окна флигеля. Там, в этом маленьком флигеле, плавают клубы дыма, тускло горят сальные свечи, настраивается гитара...

Лариса Васильевна ТОРОПЧИНА - учитель московской гимназия № 1549; заслуженный учитель России.

“Запах антоновских яблок исчезает из помещичьих усадеб...”

Вишнёвый сад продан, его уже нет, это правда…
Про меня забыли…

А.П. Чехов

Г оворя о сквозных темах в литературе, хотелось бы выделить тему угасания помещичьих гнёзд как одну из интересных и глубоких. Рассматривая её, ученики 10–11-х классов обращаются к произведениям XIX–XX веков.

В течение многих столетий русское дворянство было оплотом государственной власти, главенствующим классом в России, “цветом нации”, что, разумеется, нашло отражение в литературе. Конечно, персонажами литературных произведений становились не только честные и благородные Стародум и Правдин, открытый, нравственно чистый Чацкий, не удовлетворённые праздным существованием в свете Онегин и Печорин, прошедшие через многие испытания в поисках смысла жизни Андрей Болконский и Пьер Безухов, но и грубые и невежественные Простаковы и Скотинин, радеющий исключительно “родному человечку” Фамусов, прожектёр Манилов и бесшабашный “исторический человек” Ноздрёв (последних, кстати, значительно больше, как и в жизни).

Читая художественные произведения ХVIII - первой половины XIX века, мы видим героев-хозяев - будь то госпожа Простакова, привыкшая к слепому повиновению окружающих её воле, или супруга Дмитрия Ларина, единолично, “мужа не спросясь”, управлявшая имением, или “чёртов кулак” Собакевич, крепкий хозяин, знавший не только имена своих крепостных, но и особенности их характеров, их умения и ремёсла и с законной гордостью отца-помещика расхваливавший “мёртвые души”.

Однако к середине XIX века картина российской жизни изменилась: в обществе назрели реформы, и писатели не замедлили отразить эти перемены в своих произведениях. И вот перед читателем уже не уверенные в себе владетели крепостных душ, совсем ещё недавно с гордостью произносившие: “Закон - моё желание, кулак - моя полиция”, а растерянный владелец имения Марьино Николай Петрович Кирсанов, умный, добросердечный человек, оказавшийся накануне отмены крепостного права в тяжёлом положении, когда крестьяне почти перестают подчиняться своему господину, а ему остаётся лишь с горечью восклицать: “Сил моих больше нет!” Правда, в конце романа мы узнаём, что Аркадий Кирсанов, оставивший в прошлом поклонение идеям нигилизма, “сделался рьяным хозяином” и созданная им “«ферма» уже приносит довольно значительный доход”, а Николай Петрович “попал в мировые посредники и трудится изо всех сил”. Как говорит Тургенев, “дела их начинают поправляться” - но надолго ли? Пройдёт ещё три-четыре десятка лет - и на смену Кирсановым придут Раневские и Гаевы («Вишнёвый сад» А.П. Чехова), Арсеньевы и Хрущёвы («Жизнь Арсеньева» и «Суходол» И.А. Бунина). И вот об этих героях, об укладе их жизни, характерах, привычках, поступках можно говорить более подробно.

Прежде всего следует отобрать художественные произведения для разговора: это могут быть рассказ «Цветы запоздалые», пьесы «Вишнёвый сад», «Три сестры», «Дядя Ваня» А.П. Чехова, роман «Жизнь Арсеньева», повести «Суходол», «Антоновские яблоки», рассказы «Натали», «Подснежник», «Руся» И.А. Бунина. Из названных произведений можно выбрать для детального анализа два-три, к другим же обращаться фрагментарно.

«Вишнёвый сад» учащиеся анализируют на уроках, пьесе посвящено множество литературоведческих исследований. И всё же каждый - при внимательном прочтении текста - может открыть для себя в этой комедии что-то своё, новое. Так, говоря об угасании жизни дворянства в конце XIX века, учащиеся замечают, что герои «Вишнёвого сада» Раневская и Гаев, несмотря на продажу имения, где прошли лучшие годы их жизни, несмотря на боль и скорбь по прошлому, живы и в финале даже относительно благополучны. Любовь Андреевна, забрав пятнадцать тысяч, что прислала ярославская бабушка, уезжает за границу, хотя понимает, что денег этих - при её расточительности - хватит ненадолго. Гаев тоже не последний кусок хлеба доедает: место в банке ему обеспечено; другое дело - справится ли он, барин, аристократ, снисходительно говорящий преданному лакею: “Ты уходи, Фирс. Я уж, так и быть, сам разденусь”, - с должностью “банковского служаки”. Да и вечно хлопочущий о том, где бы занять денег, обедневший Симеонов-Пищик в конце пьесы воспрянет духом: к нему в имение “приехали… англичане и нашли в земле какую-то белую глину” и он “сдал им участок с глиной на двадцать четыре года”. Теперь этот суетливый, простодушный человек даже раздаёт часть долгов (“всем должен”) и надеется на лучшее.

А вот для преданного Фирса, который после отмены крепостного права “не согласился на волю, остался при господах” и который помнит благословенные времена, когда вишню из сада “сушили, мочили, мариновали, варенье варили”, жизнь кончена: он не сегодня-завтра умрёт - от старости, от безысходности, от ненужности никому. Горько звучат его слова: “Про меня забыли…” Бросили господа, как старика Фирса, и старый вишнёвый сад, оставили то, что, по признанию Раневской, было её “жизнью”, “молодостью”, “счастьем”. Уже “хватил топором по вишнёвому саду” бывший крепостной, а ныне новый хозяин жизни Ермолай Лопахин. Раневская плачет, но ничего не делает, чтобы спасти сад, имение, а Аня, юная представительница некогда богатой и знатной дворянской фамилии, покидает родные места даже с радостью: “Что вы со мной сделали, Петя, отчего я уже не люблю вишнёвого сада, как прежде?” Но ведь “не отрекаются любя”! Значит, не так уж сильно и любила. Горько, что так легко оставляют то, что некогда было смыслом жизни: после продажи вишнёвого сада “все успокоились, повеселели даже… в самом деле, теперь всё хорошо”. И только авторская ремарка в финале пьесы: “Среди тишины раздаётся глухой стук по дереву, звучащий одиноко и грустно ” (курсив мой. - Л.Т. ) - говорит, что грустно становится самому Чехову, словно предостерегающему своих героев от забвения прежней жизни.

Что же произошло с персонажами чеховской драмы? Анализируя их жизнь, характеры, поведение, учащиеся приходят к выводу: это вырождение, не нравственное (“недотёпы”-дворяне, в сущности, неплохие люди: добрые, некорыстолюбивые, готовые забыть плохое, чем-то помочь друг другу), не физическое (герои - все, кроме Фирса, - живы и здоровы), а скорее - психологическое , состоящее в абсолютном неумении и нежелании преодолевать трудности, посланные судьбой. Искреннее стремление Лопахина помочь “недотёпам” разбивается о полнейшую апатию Раневской и Гаева. “Таких легкомысленных людей, как вы, господа, таких неделовых, странных, я ещё не встречал”, - с горьким недоумением констатирует он. А в ответ слышит беспомощное: “Дачи и дачники - это так пошло, простите”. Что же касается Ани, то здесь, вероятно, уместнее говорить о перерождении , о добровольном отказе от прежних жизненных ценностей. Хорошо это или плохо? Чехов, тонко чувствующий, интеллигентный человек, не даёт ответа. Время покажет…

Ж аль и других чеховских героев, умных, порядочных, добрых, но совершенно неспособных к активной творческой деятельности, к выживанию в тяжёлых условиях. Ведь когда Иван Петрович Войницкий, дворянин, сын тайного советника, многие годы проведший, “как крот… в четырёх стенах” и скрупулёзно собирающий доходы с имения своей покойной сестры, чтобы отсылать
деньги её бывшему мужу - профессору Серебрякову, в отчаянии восклицает: “Я талантлив, умён, смел… Если бы я жил нормально, то из меня мог бы выйти Шопенгауэр, Достоевский…”, - то ему не очень веришь. Что же мешало Войницкому жить полноценной жизнью? Вероятно, боязнь окунуться в водоворот событий, неспособность к борьбе с трудностями, неадекватная оценка действительности. Ведь он, по сути, сам сотворил себе кумира из профессора Серебрякова (“все наши мысли и чувства принадлежали тебе одному… мы с благоговением произносили твоё имя”), а теперь упрекает зятя в том, что тот загубил его жизнь. Соня же, дочь профессора, которой после смерти матери формально принадлежит имение, не может отстоять своих прав на него и только умоляет отца: “Надо быть милосердным, папа! Я и дядя Ваня так несчастны!” Так что же не даёт возможности быть счастливыми? Думается, всё та же душевная апатия , мягкотелость, которые помешали Раневской и Гаеву спасти вишнёвый сад.

А сёстры Прозоровы, генеральские дочери, на протяжении всей пьесы («Три сестры»), как заклинание, повторяющие: “В Москву! В Москву! В Москву!”, своего желания покинуть унылый уездный город так и не осуществляют. Ирина собирается уезжать, но в финале пьесы она ещё здесь, в этой “обывательской, презренной жизни”. Уедет ли? Чехов ставит многоточие…

Если чеховские герои-дворяне пассивны, однако при этом добры, интеллигентны, благожелательны, то герои И.А. Бунина подвержены вырождению и нравственному, и физическому. Учащиеся, конечно, вспомнят персонажей пронзительно-трагичной повести «Суходол»: сумасшедшего деда Петра Кириллыча, который “был убит… незаконным сыном своим Герваськой, другом отца” молодых Хрущёвых; сошедшую с ума “от несчастной любви”, жалкую, истеричную тётю Тоню, “жившую в одной из старых дворовых изб возле оскудневшей суходольской усадьбы”; сына Петра Кириллыча - Петра Петровича, в которого беззаветно влюбилась дворовая Наталья и который сослал её за это “в ссылку, на хутор Со шки”; и саму Наталью, молочную сестру другого сына Петра Кириллыча - Аркадия Петровича, у которой “столбовые господа Хрущёвы” отца “загнали в солдаты”, а “мать в такой трепет, что у неё сердце разорвалось при виде погибших индюшат”. Поразительно, что при этом бывшая крепостная не держит обиды на хозяев, более того - считает, что “проще, добрей суходольских господ во всей вселенной не было”.

В качестве примера изуродованного крепостным правом сознания (ведь рабскую покорность несчастная женщина всосала буквально с молоком матери!) учащиеся приведут эпизод, когда полусумасшедшая барышня, к которой Наталья приставлена “состоять”, “жестоко и с наслаждением изорвала её волосы” только за то, что служанка “неумело дёрнула” с ноги госпожи чулок. Наталья смолчала, никак не воспротивилась приступу необоснованной ярости и только, улыбнувшись сквозь слёзы, определила для себя: “Трудно мне будет”. Как не вспомнить забытого всеми в суматохе отъезда Фирса («Вишнёвый сад»), как ребёнка, радующегося, что его “барыня… приехала” из-за границы, и на пороге смерти (в буквальном смысле этого слова!) сокрушающегося не о себе, а о том, что “Леонид Андреич… шубы не надел, в пальто поехал”, а он, старик-лакей, и “не поглядел”!

Р аботая с текстом повести, учащиеся отметят, что рассказчик, в котором, несомненно, есть черты самого Бунина, потомка некогда знатного и богатого, а к концу XIX века совершенно обедневшего дворянского рода, вспоминает о прежнем Суходоле с грустью, потому что для него и для всех Хрущёвых “Суходол был поэтическим памятником былого”. Однако молодой Хрущёв (а с ним, конечно, и сам автор) объективен: он рассказывает и о жестокости, с которой помещики обрушивали свой гнев не только на прислугу, но и друг на друга. Так, по воспоминаниям той же Натальи, в имении “за стол садились… с арапниками” и “дня не проходило без войны! Горячие все были - чистый порох”.

Да, с одной стороны, говорит рассказчик, “было очарование… в суходольской разорённой усадьбе”: пахло жасмином, бурно разрослись в саду бузина и бересклет, “ветер, пробегая по саду, доносил… шелковистый шелест берёз с атласно-белыми, испещрёнными чернью стволами… зелёно-золотая иволга вскрикивала резко и радостно” (вспомним некрасовское “нет безобразья в природе”), а с другой - “невзрачный” полуразрушенный дом вместо сгоревшего “дедовского дубового”, несколько старых берёз и тополей, оставшихся от сада, “заросшие полынью и подсвекольником” сарай и ледник. Во всём разруха, запустение. Печальное впечатление, а ведь когда-то, по преданию, замечает молодой Хрущёв, его прадед, “человек богатый, только под старость переселился из-под Курска в Суходол”, не любил суходольской глуши. И вот теперь его потомки обречены прозябать здесь почти в нищете, хотя раньше “денег, по словам Натальи, не знали куда девать”. “Толстая, маленькая, с седенькой бородкой” вдова Петра Петровича Клавдия Марковна проводит время за вязанием “нитяных носков”, а “тётя Тоня” в рваном халате, надетом прямо на голое тело, с высоким шлыком на голове, сооружённом “из какой-то грязной тряпки”, похожа на Бабу-Ягу и являет собой поистине жалкое зрелище.

Даже отец рассказчика, “беззаботный человек”, для которого, “казалось, не существовало никаких привязанностей”, тяжело переживает утрату былого богатства и могущества своего семейства, жалуясь до самой кончины: “Один, один Хрущёв остался теперь в свете. Да и тот не в Суходоле!” Конечно, “безмерно велика власть… древней семейственности”, тяжело говорить о кончине близких, но и рассказчик, и автор уверены: череда нелепых смертей в поместье предопределена. И конец “дедушки” от руки Гервасия (от удара старик поскользнулся, “взмахнул руками и как раз виском ударился об острый угол стола”), и загадочная, непонятная гибель хмельного Петра Петровича, возвращавшегося от любовницы из Лунёва (то ли действительно “лошадь убила… пристяжная”, то ли кто из дворни, озлобленной на барина за побои). Закончился род Хрущёвых, некогда поминаемый в хрониках и давший Отечеству “и стольников, и воевод, и мужей именитых”. Не осталось ничего: “ни портретов, ни писем, ни даже простых принадлежностей… обихода”.

Г орек и финал старого суходольского дома: он обречён на медленное умирание, а остатки некогда роскошного сада вырублены последним хозяином усадьбы, сыном Петра Петровича, покинувшим Суходол и поступившим кондуктором на железную дорогу. Как похоже на гибель вишнёвого сада, с той только разницей, что в Суходоле всё проще и страшнее. Навсегда исчез из помещичьих усадеб “запах антоновских яблок”, ушла жизнь. С горечью пишет Бунин: “И порою думаешь: да полно, жили ли и на свете-то они?”