Послание «сокровенного человека»О военной прозе Андрея Платонова. От Платонова до Катаева: лучшие книги о войне А платонов рассказы о войне

В «Красной звезде» появились очерки «Броня», «Труженик войны», Прорыв на Запад», «Дорога на Могилев», «В Могилеве» и др. Очерк Оборона Семидворья» был подвергнут критике в «Правде», однако никаких оргвыводов не последовало, и Платонова продолжали печатать. Темы военных очерков и рассказов Платонова – героизм народа, разоблачение фашистской идеологии, вера в победу над врагом. Эти темы составляют основные содержания сборников прозы – «Под небесами Родины» (1942), «Рассказы о Родине» (1943), «Броня» (1943), «В сторону заката солнца» (1945), «Солдатское сердце» (1946). Платонова прежде всего интересовала природа солдатского подвига, внутреннее состояние, мгновение мысли и чувств героя перед самим подвигом. Об этом написан рассказ «Одухотворенные люди» (1942) – о сражении под Севастополем, о героизме морских пехотинцев. Подразделение, которым командовал политрук Фильченко, остановило наступление фашистских танков, в живых из моряков никого не осталось – все погибли, бросаясь под танки с гранатами. Автор пишет о врагах: «Они могли биться с любым, даже самым страшным противником. Но боя со всемогущими людьми, взрывающими самих себя, чтобы погубить врага, они принять не умели». Художественно сильное и выразительное, но эмоционально сдержанное повествование об «одухотворенных», «всемогущих людях» составило основное содержание рассказов военных лет. Философские размышления о жизни и смерти, которые всегда волновали Платонова, в годы войны стали еще более интенсивными; он писал: «Что такое подвиг – смерть на войне, как не высшее проявление любви к своему народу, завещанной нам в духовное наследство?»

Ряд рассказов и очерков Платонова посвящен разоблачению идеологии фашизма и ее применения на «практике» («Неодушевленный враг», «Девушка Роза», «Седьмой человек», «На могилах русских солдат» и др.). Примечателен рассказ «Неодушевленный враг» (1943, опубликован в 1965). Его идея выражена в размышлениях о смерти и победе над ней: «Смерть победима, потому что живое существо, защищаясь, само становится смертью для той враждебной силы, которая несет ему гибель. И это высшее мгновение жизни, когда она соединяется со смертью, чтобы преодолеть ее...»

Для Платонова – автора военной прозы чужды фальшивый прямолинейный оптимизм, лозунговый патриотизм, наигранное бодрячество. Трагическое в произведениях этих лет раскрывается через судьбы «тружеников войны», в изображении безысходного горя тех, кто потерял близких и родных. При этом Платонов избегает и художественных изысков, и грубого натурализма; манера его проста и безыскусственна, ибо в изображении страданий народа нельзя сказать ни одного фальшивого слова. Трагическим реквиемом звучит рассказ «Мать (Взыскание погибших)» о старой женщине Марии Васильевне, вернувшейся после скитаний в родной дом и потерявшей всех своих детей. Мать пришла на их могилу: она снова припала к могильной мягкой земле, чтобы ближе быть к своим умолкшим сыновьям. И молчание их было осуждением всему миру – злодею, убившему их, и горем для матери, помнящей запах их детского тела и цвет их живых глаз...» И «сердце ее ушло» от горя. Причастность каждого к народному страданию, платоновское «равенство в страдании» звучит в заключительной фразе красноармейца: «Чьей бы матерью ни была, а я без тебя тоже остался сиротой».



Рассказ «Семья Иванова» (1946), впоследствии названный «Возвращение» – шедевр поздней прозы Платонова. Но именно его публикация принесла писателю горькие испытания: ему вновь пришлось надолго замолчать после статьи В. Ермилова «Клеветнический рассказ А. Платонова». В рассказе была обнаружена «гнуснейшая клевета на советских людей, на советскую семью», на воинов-победителей, возвращавшихся домой, «любовь А. Платонова ко всяческой душевной неопрятности, подозрительная страсть к болезненным – в духе самой дурной «достоевщины» – положениям и переживаниям», манера «юродствующего во Христе» и т. д. Особую ярость вызвал образ Петруши, мальчика-старичка, который проповедует мораль – все прощать.

Не стоило бы вспоминать эту клеветническую статью о Платонове, если бы не одна деталь: критик в сущности верно нащупал узловые моменты рассказа, только дал им совершенно искажающую смысл интерпретацию. Критик писал так, словно и не было страшной трагедии народа, пережившего войну, словно и не было миллионов разрушенных семей, ожесточенных сердец, как будто не было солдат, привыкших к жестокости и с трудом «возвращавшихся» к нормальной человеческой жизни, не было голодных детей, которых спасали матери-»изменницы». По Платонову, именно дети, внезапно состарившиеся, ни в чем неповинные, несли правду жизни, только они знали цену семьи и видели в неискаженном свете мир. В «Кратком изложении темы киносценария с условным названием «Семья Иванова»« Платонов писал, что это будет «история одной советской семьи, которая... переживает катастрофу и обновляется в огне драмы...» Об участии детей в этом обновлении он писал так: «В дело вступают дети, опытные жизнью, рассудительные умом и чистые сердцем. Их действия – в пользу примирения отца с матерью, ради сохранения семейного очага, – их нежная, но упрямая сила словно осветляют и очищают темный поток жизни, темную страсть отца и матери, в которой дети правильно чувствуют враждебную для себя, смертельно опасную для всех стихию».



Образ Петруши является как бы завершением творческих исканий Платонова, его размышлений о роли детей в этом мире, об ответственности людей за их судьбы. И, пожалуй, самая замечательная идея писателя – мысль об ответственности самих детей за судьбы взрослых. Еще в 30-е годы Платонов писал: «Гений детства в соединении с опытом зрелости обеспечивает успех и безопасность человеческой жизни». Война возложила на худенькие плечи Петруши недетские заботы: он стал в семье вместо отца, сердце его стало тревожным и по-своему мудрым, он – хранитель домашнего очага. Характерная символическая деталь – Петруша постоянно заботится, чтобы в доме было тепло, а дрова «горели хорошо». Самому ему почти ничего не нужно, он привык мало есть, чтоб другим больше досталось, спал он «чутко и настороженно». Именно Петруша излагает свою философию жизни, христианскую идею прощения и доброты; рассказ о дяде Харитоне и его жене получился одним из важных моментов, раскрывающих смысл «Возвращения». Есть главное дело – «жить надо», а не ругаться, не вспоминать прошлое, забыть его, как забыли дядя Харитон со своей женой Анютой. Горячая исповедь жены только оскорбила и возмутила отца, поднялись в душе «темные стихийные силы». Финал рассказа несет в себе освобождающую силу и просветление остывшей в годы войны души. Иванов узнал в бегущих наперерез поезду своих детей к медленно «возвращается» в нормальный, уже послевоенный мир, где главное – любовь, заботы, человеческое тепло: «Иванов закрыл глаза, не желая видеть боли упавших обессилевших детей, и сам почувствовал, как жарко стало у него в груди, будто сердце, заключенное и томившееся в нем, билось долго и напрасно всю его жизнь, и лишь теперь оно пробилось на свободу, заполнив все его существо теплом и содроганием».

9.А. Платонов. Рассказ "Возвращение" в контексте творчества и судьбы писателя.

Рассказ А. Платонова «Возвращение» первоначально имел название «Семья Ивановых» , как бы подсказывая читателю, что главными героями рассказа являются люди из одной семьи. Однако название «Возвращение» , под которым мы сегодня знаем знаменитое произведение Платонова, наиболее емко передает глубокий философский смысл рассказа.

На первый взгляд тема возвращения в рассказе лежит на поверхности – Алексей Алексеевич Иванов, капитан гвардии, возвращается домой после войны. В литературе послевоенного времени было много таких произведений, расписывающих в самых радужных красках возвращение к родным воинов-защитников, окруженных ореолом героизма и благородства.

Однако впервые у А. Платонова появляется совершенно иное осмысление послевоенной жизни, за которое автор подвергся жесточайшей критике во времена сталинского режима. Главный персонаж Иванов совсем не похож на идеального героя – честного, благородного, самоотверженного. Это человек, душа которого надломлена войной, сердце зачерствело, а разумом руководят тщеславие и честолюбие. Платонов в своем рассказе обнажает обратную сторону победы, тяжелые раны, нанесенные войной каждой семье, раны, которые трудно излечить.

Иванов отвык от домашней жизни, семьей и домом на четыре года ему стали война и сослуживцы, он не готов к возвращению. Не случайно поезд, который должен отвезти его на родину задерживается на 3 дня, а потом Алексей сходит с него с попутчицей Машей, оттягивая свой приезд домой.

Дома он чувствует себя чужим и бесполезным, Иванов понимает, что нужно взять жизнь жены и детей в свои руки, и принимать самостоятельные решения, а не выполнять служебные приказы. Это пугает его, он думает только о своем болезненном эго и, выгораживая себя и свое желание бросить дом и связанные с ним трудности, он делает виноватыми жену и детей – в том, что жена поддалась минутной слабости и не была верна, старший сын всем заправляет и командует в доме, а маленькая дочь не признает отца и предпочитает ему дядю Семена.

Вот каким оказалось для Алексея возвращение после войны. Таким ли видел он его в своих мечтах? Наверняка нет, да и не состоялось для него возвращение по-настоящему, сердцем и разумом он не смог вернуться, поэтому ему видится только один выход – бросить семью и уехать.

Почему рассказ Платонова назван «Возвращение» ? Когда поезд, в котором уезжает от своих родных Иванов, трогается, он видит из окна, что двое его ребятишек отчаянно, спотыкаясь и падая, пытаются угнаться за составом и жестами призывают его вернуться к ним. Только теперь он смог преодолеть свое самолюбие и коснуться жизни «обнажившимся сердцем» , в этот момент наступило духовное прозрение и состоялось настоящее возвращение Иванова к самому себе и к своему дому.

Рассказ Андрея Платонова под названием “Возвращение” не был опубликован при жизни писателя. В журнале “Новый мир” в предпоследнем (сдвоенном) номере за 1946 год (№ 10-11) появился только первый его вариант “Семья Иванова”, сразу подвергнутый жестокой критике со стороны тогдашних авторитетов советской литературы - А. Фадеева и В. Ермилова1 . После чего автор существенно доработал журнальный вариант, в частности дав ему иное название, но опубликовать так и не смог. В первый раз рассказ напечатан в 1962-м, спустя 11 лет после смерти писателя2 . Как пишет в комментарии Н. Корниенко, “только по чистой случайности имя Платонова не попало на страницы знаменитого партийного постановления 1946 г. о журналах “Звезда” и “Ленинград”. Рассказ “Семья Иванова” хотел печатать журнал “Звезда”, но Платонов весной 1946 г. забирает рассказ из “Звезды” и передает в “Новый мир””3.

Причины этой передачи неизвестны, как неизвестно и то, почему вообще рассказ был опубликован. В своей критике Фадеев - вполне руководствуясь духом Постановления - назвал рассказ “лживым и грязноватым”, “перерастающим в злопыхательство”, даже “выползшей на страницы печати обывательской сплетней”, Ермилов же, выступивший до него, - наполненным “мраком, цинизмом, душевной опустошенностью”, “гнуснейшей клеветой на советских людей”. По словам последнего, Платонов всегда любил “душевную неопрятность”, обладал “пакостным воображением”, у него тяга ко всему “страшненькому и грязненькому”, в духе дурной “достоевщины”, он превратил даже 11-летнего героя “в проповедника цинизма” (это по поводу истории, пересказанной Петрушкой, про “дядю Харитона” и терпимость того к измене собственной жены). Платоновский Иванов для Ермилова - “толстокожий” и “грубошерстный”: для того чтобы “прошибить” этого человека, вернуть ему совесть, понадобилась такая страшная сцена, как “жалкие, спотыкающиеся детские фигурки, бегущие вдогонку за “гулящим” отцом”. (Но, значит, все-таки, самого критика эта сцена в рассказе, что называется, проняла или даже “прошибла”! - Отчасти это подтверждается тем, что спустя почти 20 лет Ермилов вынужден был признать свой поступок с рецензированием статьи “ошибочным”.) Особенно же возмутительным для него показалось то, что герой показан как “просто самый обыкновенный, “массовый” человек; недаром ему присвоена такая обиходная, многомиллионная фамилия. Эта фамилия имеет в рассказе демонстративное значение: дескать, именно таковы многие и многие “Ивановы и их семьи””.

Изменив название, Платонов только в этом как бы пошел навстречу пожеланию критика. В целом же, напротив, он в чем-то усилил именно те стороны, за которые его ругали. Вот еще два патетических пуанта статьи Ермилова: “Нет на свете более чистой и здоровой семьи, чем советская семья” (невольно вспоминаются слова Понтия Пилата из второй главы “Мастера и Маргариты”) и еще - “Советский народ дышит чистым воздухом героического ударного труда и созидания во имя великой идеи - коммунизма”. Все дело в том, что воспевания этого в рассказе не было. Описание у Платонова, резюмирует Ермилов, “всегда только по внешней видимости реалистично, - по сути же оно является имитацией конкретности” (но чем же, в конце концов, должно быть художественное описание, если не имитацией конкретности?).

Характерно, пожалуй, изменение формы имени сына Иванова, произошедшее в окончательной редакции, да и само различие того, как называют его в рассказе повествователь, мать и отец: первый раз он назван уменьшительно Петькой - еще заглазно, в отдаленном воспоминании отца, не видевшего детей четыре долгие года и помнившего сына лишь маленьким. Потом, наоборот, отец называет его по-взрослому - Петром (повествователь как бы примеривается, как называть 11-летнего мальчика), при первой встрече с ним, в глаза, отец назовет сына даже по отчеству - Петром Алексеевичем, отчасти в шутку, чтобы показать, что того трудно узнать, потом еще дважды - Петей (тут он вынужден как бы оправдываться перед сыном, о чем будет разговор дальше), но затем сразу же и до конца только - Петрушкой. Кстати, так звали героя и таково было второе название (обычно Платонов писал его в скобках, вслед за основным) рассказа, не опубликованного при жизни, 1943 года, с основным названием - “Страх солдата”.

Мать же в прямой речи везде в “Возвращении” обращается к сыну ласкательно - Петруша. Надо сказать, что в рассказе “Семья Иванова” формы имени Петрушка вообще не было, вместо нее везде - и в обращении отца и матери, и в речи повествователя - только Петруша. Позже, в переработанном варианте, такая ласкательно-уважительная форма делается более значимой, оставаясь только в устах матери: ср. также называние сына Петрушей у патриархальных родителей пушкинского Петра Гринева в “Капитанской дочке”. Обыденно-нейтральным в рассказе Платонов делает имя Петрушка, с которым для русской культуры исходно связаны коннотации высмеивания и даже глумления - в традиции площадного театра и лубка. (Всего в этой форме имя употреблено в рассказе 72 раза.)

10. Тема возвращения в послевоенной литературе (М. В. Исаковский, А. Т. Твардовский, А. П. Платонов).

Характерна для литературы первых послевоенных лет тема возвращения вчерашних воинов к мирному труду. Эта тема была рождена самой жизнью. С фронтов Отечественной войны возвра­щались миллионы людей. Они с воодушевлением включались в творческий труд, боролись за осуществление намеченного партией и правительством. плана восстановления и дальнейшего развития народного хозяйства.

Советский народ горячо взялся за осуществление этого плана. Было восстановлено и вновь построено свыше 6000 промышленных предприятий. Добыча угля и нефти, производство стали и чугуна быстро достигли довоенного уровня.

Обращаясь к современности, писатели создавали произведения о рабочем классе и колхозном крестьянстве, о советской интел­лигенции, о новом типе человека, выросшего и воспитанного в условиях социализма. Созидательный труд становится главной темой многих значительных произведений. Центральное место в них занимает образ человека, вернувшегося с войны. В отличие от буржуазных литераторов, изображавших вчерашнего солда­та и офицера духовно опустошенным, потерявшим веру в счастье, не находящим себе места в мирной жизни, советские писатели рас­сказывали о трудовом пафосе, воодушевлявшем людей, вернув­шихся с войны.

Типичным для первых послевоенных лет является образ демо­билизованного офицера в романе С. Бабаевского «Кавалер Золотой Звезды». Герой Советского Союза Сергей Тутаринов по возвра­щении из армии становится организатором нового подъема колхоз­ного хозяйства. Это передовой, способный, энергичный работник, увлеченный своим делом. Он сталкивается с председателем рай­исполкома Хохлаковым, потерявшим чувство нового и неспособ­ным возглавить дальнейшее развитие колхозной деревни, с бюро­кратом Хворостянкиным, образ которого дан в сатирических тонах, и с рядом других отрицательных персонажей. Изображение борьбы Тутаринова с этими людьми могло бы привести автора к поста­новке принципиальных вопросов развития послевоенного колхоз­ного хозяйства. Однако они не нашли отражения в романе. В еще большей степени, чем у Е. Мальцева, в романе С. Бабаевского про­блемы колхозного хозяйства ограничены узкими рамками и не находят выхода в общую, сложную, противоречивую послевоен­ную обстановку.

Эти недостатки еще резче проявились в двухтомном романе «Свет над землей» (1949-1950). Здесь герои, уже знакомые чи­тателям по роману «Кавалер Золотой Звезды», превращаются не­редко в схематические «служебные» фигуры, призванные лишь ил­люстрировать те или иные тезисы, и подчас лишены внутреннего, присущего их характерам развития. Автор облегченно изобразил преодоление возникших противоречий, пройдя мимо действитель­ных трудностей, мешавших росту сельского хозяйства.

Подобный отказ от раскрытия противоречий жизни, сглажива­ние трудностей и недостатков были связаны с «теорией бескон­фликтности», получившей распространение в эти годы.

Сторонники этой теории исходили из надуманного положения, будто в социалистическом обществе, в котором нет антагонисти­ческих классов, не существуют и теоретически невозможны ника­кие конфликты, кроме конфликтов «между хорошим и отличным». Отрицание фактов борьбы социалистического общества против еще живучих пережитков прошлого, против недостатков, имеющих ме­сто в действительности, приводило на практике к созданию про­изведений, в которых нарушалась правда жизни, отсутствовали напряженное действие, живые и целеустремленные характеры; ком­позиция таких произведений, лишенных драматического конфлик­та, неизбежно становилась рыхлой и аморфной. Как отмечалось в редакционной статье «Правды» «Преодолеть отставание драма­тургии», в самой советской действительности имеются противоречия и недостатки, происходят конфликты между новым и ста­рым, которые литература, верная правде жизни, должна раскры­вать, поддерживая новое и передовое и беспощадно разоблачая все, что мешает развитию советского общества. В статье указы­валось, что одним из отстающих жанров литературы является сатира, призванная высмеивать отрицательные явления и активно бороться с ними. Однако в этой статье не были вскрыты главные причины, по которым возникали бесконфликтные произведения, и литература избегала говорить о противоречиях. Эти причины стали ясны лишь тогда, когда было покончено с последствиями культа личности.

В связи с теорией бесконфликтности неверное толкование полу­чили проблемы типического и проблема положительного героя.

Представление о том, что типическим может быть только на­иболее распространенное, с одной стороны, а с другой - представ­ление о типическом как о выражении социальной сущности вели к иллюстративности, к игнорированию неповторимой индивидуаль­ности живых человеческих характеров. А тезис, будто наибольшей воспитательной силой обладают так называемые «идеальные» ге­рои, наделенные всеми положительными качествами, наталкивал на конструирование персонажей умозрительных и схематичных, вел к отказу от реалистических традиций Горького и Шолохова, Фа­деева и Островского, Макаренко и Крымова с их живыми и раз­вивающимися героями.

Плодотворному разрешению всех этих вопросов и ликвидации догматизма в теории социалистического реализма способствовала вся атмосфера нашей жизни на новом историческом этапе.

Ночной ветер ревел над поблекшей осенней природой. Он шевелил лужи и не давал остынуть грязи. Хорошее узкое шоссе вело на холм, а по сторонам дороги была та безлюдная унылая глушь, какая бывает в русском уезде. День еще не совсем кончился, но дикий ветер нагонял сон и тоску.

Поэтому в усадьбе на холме уже горел огонь - это оружие тепла и уюта против сырой тьмы, гонимой ветром с моря.

По шоссе проехал маленький автомобиль «Татра». В нем сидел одинокий человек. Он небрежно держал баранку руля левой рукой, а правой помахивал в такт своим рассуждениям. Вероятно, он забывал ногой нажимать на газ машина шла тихо. Только поэтому она и не свалилась в сточную канаву, так как человек иногда и левую руку снимал с руля, резким жестом - обеими руками - подтверждая свою невидимую мысль.

Навстречу мотору росли освещенные окна большого особняка, а с половины холма виднелись сырые поля, фермы, трубы фабрик - целая страна, занятая сейчас скорбной непогодой.

Пассажир автомобиля въехал прямо в открытый гараж и повалил подножкой машины ведро с водой.

Потушив машину, человек пошел в дом и начал звонить. Ему никто не вышел отворять, потому что дверь была открыта, а звонок не действовал.

Так-с! - сказал человек и догадался войти в незапертую дверь.

Большие комнаты жили пустыми, но все были сильно освещены. Назначение дома поэтому нельзя было определить: либо это зимнее помещение для обучения велосипедной езде, либо здесь жила семья, не оборудованная для жизни в таком солидном особняке.

Последняя дверь, в которую вошел приезжий, вела в жилую комнату. Она была меньше других и пахла человеком. Однако мебели и тут недоставало: только стол и стулья вокруг него. Зато за столом сидела хозяйка - молодая русая женщина, а на столе роскошная, даже ненужная пища. Так, обыкновенно, начинает кормить себя бедный человек после длинных годов плохого питания.

Женщина ждала приехавшего. Она даже не начинала есть эти яства, лишь слегка отщипывая от них. Она хотела дождаться мужа и с ним разделить наслаждение обильной еды. Это было хорошим чувством прежней бедности: каждый кусок делить пополам.

Женщина поднялась и притронулась к мокрому мужу.

Сергей, я ждала тебя раньше! - сказала она.

Да, а я приехал позже! - невнимательно ответил муж.

Налетевший дождь с ветром ударил по мрачному сплошному стеклу огромного окна.

Что это? - съежилась женщина.

Чистая вода! - разъяснил муж и проглотил что-то с тарелки.

Хочешь омара? - предложила жена.

Нет, дай-ка мне соленой капустки!

Женщина с печалью глядела на мужа - ей было скучно с этим молчаливым человеком, но она любила его и обречена на терпение. Она тихо спросила, чтобы рассеять себя:

Что тебе сказали в министерстве?

Ничего! - сообщил муж. - Женева провалилась: американцы отмели всякое равновесие в вооружении. Это ясно: равновесие выгодно слабому, а не сильному.

Почему? - не поняла жена.

Потому что Америка богаче нас и хочет быть сильней! И будет! Нам важно теперь качественно опередить ее…

Женщина ничего не понимала, но не настаивала в вопросах: она знала, что муж может тогда окончательно замолчать.

Дождь свирепел и метал потоки, преграждаемые окном. В такие минуты женщине делалось жалко раскинутых по всей земле людей и грустнее вспоминалась далекая родина - такая большая и такая беззащитная от своей величины.

А как качественно, Сережа? Вооружиться качественно, да?

Муж улыбнулся. В нем проснулась жалость к жене от робкого тона ее вопроса.

Качественно - это значит, что Англия должна производить не броненосцы и подводные лодки и даже не аэропланы - это слишком дорого, и Америка всегда опередит нас. У ней больше денег. Значит, количественно Америка нас задавит. А нам надо ввести в средства войны другие силы, более, так сказать, изящные и дешевые, но более едкие и разрушительные. Мы просто должны открыть новые боевые средства, сильнее старых по разрушительному качеству… Теперь тебе ясно, Машенька?

Да, вполне ясно, Сережа! Но что же это будет?

Что? Скажем, универсальный газ, который превращает с одинаковой скоростью и силой - и человека, и землю, и металл, и даже самый воздух - в некую пустоту, в то самое, чем полна вся вселенная - в эфир. Ну, этой силой еще может быть что теперь называют сверхэлектричеством. Это - как тебе сказать? - особые токи с очень высокой частотой пульса…

Женщина молчала. Мужу захотелось обнять ее, но он сдержался и продолжал:

Помнишь, к нам приезжал профессор Файт? Вот он работает над сверхэлектричеством для военного министерства…

Это рыжий потный старик? - спросила жена. - У, противный такой! Что же он сделал?

Пока умеет камни колоть на расстоянии километра. Наверное, дальше пойдет…

Супруги расстались. Муж пошел в лабораторию, занимавшую весь нижний полуподвал, а женщина села к телефону говорить с лондонскими подругами. От усадьбы до Лондона - 22 километра по счетчику автомобиля.

Оборудование лаборатории указывало, что здесь может работать химик и электротехник. Тот, кого женщина наверху называла Сергеем, здесь превращался в инженера Серденко - имя никому не известное, даже специалистам.

Если раньше инженер делал открытие, то его находила слава. У Серденко происходило наоборот - с каждым новым изобретением его имя делалось все забвеннее и бесславнее. Ни один печатный листок никогда не упоминал про работы инженера Серденко, только холодные люди из военного министерства все более охотно подписывали ему ассигновки из секретных фондов. Да еще два-три высококвалифицированных эксперта, обреченных на вечное молчание, изредка давали заключения по изобретениям Серденко.

Душа Серденко состояла из мрачной безмолвной любви к жене и обожания России - бедной и роскошной ржаной страны. Именно воображение соломенных хат на ровном пространстве, обширном, как небо, успокаивало Серденко.

Я вас еще увижу! - говорил он себе - и этой надеждой прогонял ночную усталость.

Ему давали очень жесткие короткие сроки для исполнения заданий, поэтому он успевал их выполнять только за счет сокращения сна.

Нынче тоже Серденко не собирался спать. Пустынные залы лаборатории были населены дикими существами точных и дорогих аппаратов.

Серденко сел за огромный стол, взял газету и стал размышлять. Он верил, что можно доработаться до такого газа, который будет всеобщим разрушителем. Тогда Америка, с ее миллиардами, станет бессильной. История, с ее дорогой к трудовому коллективизму, превратится в фантазию. Наконец, все кипящее несметное безумное человечество можно сразу привести к одному знаменателю - и притом к такому, к какому захочет владелец или производитель универсального газа.

Серденко чувствовал напрягающийся восторг в своем сердце и меж исполнением обычных изобретений постоянно и неутомимо думал о своей главной цели.

Что такое тот отравляющий состав, который он испытывал месяц назад? Водные источники будут отравлены, люди начнут умирать от жажды, но ведь возможно и противоядие - обратно действующее вещество! И Серденко уже сам знает его состав.

Вот профессор Файт удовлетворительно может с земли размагничивать магнето у аэропланов. Ну и что же - магнето у моторов можно оградить от действия размагничивающих волн!

Нет! Это бег с препятствиями, а не остановка перед идеалом! Серденко же думал о другом - о боевом средстве, которому нет противника, для которого не найдешь в природе противоядия в течение первых десяти лет. А за десять лет можно окончательно смирить мир.

Ветер на дворе превратился в вихрь и штурмовал беззащитную ночную землю.

Жена инженера спала наверху на узком диване.

Вы любите произведения Андрея Платонова? Я пока читала только рассказы. Мне нравится очень сильно.
Отношение к борьбе - важная составляющая победы. Вот об этом рассказ (во всяком случае, для меня).
Неодушевленный враг (рассказ написан в 1943 году)
Человек, если он проживет хотя бы лет до двадцати, обязательно бывает много раз близок к смерти или даже переступает порог своей гибели, но возвращается обратно к жизни. Некоторые случаи своей близости к смерти человек помнит, но чаще забывает их или вовсе оставляет их незамеченными. Смерть вообще не однажды приходит к человеку, не однажды в нашей жизни она бывает близким спутником нашего существования,-- но лишь однажды ей удается неразлучно овладеть человеком, который столь часто на протяжении своей недолгой жизни -- иногда с небрежным мужеством -- одолевал ее и отдалял от себя в будущее. Смерть победима,-- во всяком случае, ей приходится терпеть поражение несколько раз, прежде чем она победит один раз. Смерть победима, потому что живое существо, защищаясь, само становится смертью для той враждебной силы, которая несет ему гибель. И это высшее мгновение жизни, когда она соединяется со смертью, чтобы преодолеть ее, обычно не запоминается, хотя этот миг является чистой, одухотворенной радостью.
Недавно смерть приблизилась ко мне на войне: воздушной волной от
разрыва фугасного снаряда я был приподнят в воздух, последнее дыхание
подавлено было во мне, и мир замер для меня, как умолкший, удаленный крик.
Затем я был брошен обратно на землю и погребен сверху ее разрушенным прахом.
Но жизнь сохранилась во мне; она ушла из сердца и оставила темным мое
сознание, однако она укрылась в некоем тайном, может быть последнем, убежище
в моем теле и оттуда робко и медленно снова распространилась во мне теплом и
чувством привычного счастья существования.
Я отогрелся под землею и начал сознавать свое положение. Солдат оживает
быстро, потому что он скуп на жизнь и при этой малой возможности он уже
снова существует; ему жалко оставлять не только все высшее и священное, что
есть на земле и ради чего он держал оружие, но даже сытную пищу в желудке,
которую он поел перед сражением и которая не успела перевариться в нем и
пойти на пользу. Я попробовал отгрестись от земли и выбраться наружу; но
изнемогшее тело мое было теперь непослушным, и я остался лежать в слабости и
во тьме; мне казалось, что и внутренности мои были потрясены ударом взрывной
волны и держались непрочно,-- им нужен теперь покой, чтобы они приросли
обратно изнутри к телу; сейчас же мне больно было совершить даже самое малое
движение; даже для того, чтобы вздохнуть, нужно было страдать и терпеть
боль, точно разбитые острые кости каждый раз впивались в мякоть моего
сердца. Воздух для дыхания доходил до меня свободно через скважины в
искрошенном прахе земли; однако жить долго в положении погребенного было
трудно и нехорошо для живого солдата, поэтому я все время делал попытки
повернуться на живот и выползти на свет. Винтовки со мной не было, ее,
должно быть, вышиб воздух из моих рук при контузии,-- значит, я теперь вовсе
беззащитный и бесполезный боец. Артиллерия гудела невдалеке от той осыпи
праха, в которой я был схоронен; я понимал по звуку, когда били наши пушки и
пушки врага, и моя будущая судьба зависела теперь от. того, кто займет эту
разрушенную, могильную землю, в которой я лежу почти без сил. Если эту землю
займут немцы, то мне уж не придется выйти отсюда, мне не придется более
поглядеть на белый свет и на милое русское поле.
Я приноровился, ухватил рукою корешок какой-то былинки, повернулся
телом на живот н прополз в сухой раскрошенной земле шаг или полтора, а потом
опять лег лицом в прах, оставшись без сил. Полежав немного, я опять
приподнялся, чтобы ползти помаленьку дальше на свет. Я громко вздохнул,
собирая свои силы, и в это же время услышал близкий вздох другого человека.
Я протянул руку в комья и сор земли и нащупал пуговицу и грудь
неизвестного человека, так же погребенного в этой земле, что и я, и так же,
наверно, обессилевшего. Он лежал почти рядом со мною, в полметре расстояния,
и лицо его было обращено ко мне,-- я это установил по теплым легким волнам
его дыхания, доходившим до меня. Я спросил неизвестного по-русски, кто он
такой и в какой части служит. Неизвестный молчал. Тогда я повторил свой
вопрос по-немецки, и неизвестный по-немецки ответил мне, что его зовут
Рудольф Оскар Вальц, что он унтер-офицер 3-й роты автоматчиков из батальона
мотопехоты. Затем он спросил меня о том же, кто я такой и почему я здесь. Я
ответил ему, что я русский рядовой стрелок и что я шел в атаку на немцев,
пока не упал без памяти. Рудольф Оскар Вальц умолк; он, видимо, что-то
соображал, затем резко пошевелился, опробовал рукою место вокруг себя и
снова успокоился.
-- Вы свой автомат ищете? -- спросил я у немца.
-- Да,-- ответил Вальц.-- Где он?
-- Не знаю, здесь темно,-- сказал я,-- и мы засыпаны землею. Пушечный
огонь снаружи стал редким и прекратился вовсе, но зато усилилась стрельба из
винтовок, автоматов и пулеметов.
Мы прислушались к бою; каждый из нас старался понять, чья сила берет
перевес -- русская или немецкая и кто из нас будет спасен, а кто уничтожен.
Но бой, судя по выстрелам, стоял на месте и лишь ожесточался и гремел все
более яростно, не приближаясь к своему решению. Мы находились, наверно, в
промежуточном пространстве боя, потому что звуки выстрелов той и другой
стороны доходили до нас с одинаковой силой, и вырывающаяся ярость немецких
автоматов погашалась точной, напряженной работой русских пулеметов. Немец
Вальц опять заворочался в земле; он ощупывал вокруг себя руками, отыскивая
свой потерянный автомат.
-- Для чего вам нужно сейчас оружие? .-- спросил я у него.
-- Для войны с тобою,-- , сказал мне Вальц.-- А где твоя винтовка?
-- Фугасом вырвало из рук,-- ответил я.-- Давай биться врукопашную. Мы
подвинулись один к другому, и я его схватил за плечи, а он меня за горло.
Каждый из нас хотел убить или повредить другого, но, надышавшись земляным
сором, стесненные навалившейся на нас почвой, мы быстро обессилели от
недостатка воздуха, который был нам нужен для частого дыхания в борьбе, и
замерли в слабости. Отдышавшись, я потрогал немца -- не отдалился ли он от
меня, и он меня тоже тронул рукой для проверки. Бой русских с фашистами
продолжался вблизи нас, но мы с Рудольфом Вальцем уже не вникали в него;
каждый из нас вслушивался в дыхание другого, опасаясь, что тот тайно уползет
вдаль, в темную землю, и тогда трудно будет настигнуть его, чтобы убить.
Я старался как можно скорее отдохнуть, отдышаться и пережить слабость
своего тела, разбитого ударом воздушной волны; я хотел затем схватить
фашиста, дышащего рядом со мной, и прервать руками его жизнь, превозмочь
навсегда это странное существо, родившееся где-то далеко, но пришедшее сюда,
чтобы погубить меня. Наружная стрельба и шорох земли, оседающей вокруг нас,
мешали мне слушать дыхание Рудольфа Вальца, и он мог незаметно для меня
удалиться. Я понюхал воздух и понял, что от Вальца пахло не так, как от
русского солдата,-- от его одежды пахло дезинфекцией -- и какой-то чистой,
но неживой химией; шинель же русского солдата пахла обычно хлебом и обжитою
овчиной. Но и этот немецкий запах Вальца не мог бы помочь мне все время
чувствовать врага, что он здесь, если б он захотел уйти, потому что, когда
лежишь в земле, в ней пахнет еще многим, что рождается и хранится в ней,-- и
корнями ржи, и тлением отживших трав, и сопревшими семенами, зачавшими новые
былинки,-- и поэтому химический мертвый запах немецкого солдата растворялся
в общем густом дыхании живущей земли.
Тогда я стал разговаривать с немцем, чтобы слышать его.
-- Ты зачем сюда пришел? -- спросил я у Рудольфа Вальца.-- Зачем лежишь
в нашей земле?
-- Теперь это наша земля. Мы, немцы, организуем здесь вечное счастье,
довольство, порядок, пищу и тепло для германского народа, с отчетливой
точностью и скоростью ответил Вальц.
-- А мы где будем? -- спросил я. Вальц сейчас же ответил мне:
-- Русский народ будет убит, -- убежденно сказал он. -- А кто
останется, того мы прогоним в Сибирь, в снега и в лед, а кто смирный будет и
признает в Гитлере божьего сына, тот пусть работает на нас всю жизнь и молит
себе прощение на могилах германских солдат, пока не умрет, а после смерти мы
утилизируем его труп в промышленности и простим его, потому что больше его
не будет.
Все это было мне приблизительно известно, в желаниях своих фашисты были
отважны, но в бою их тело покрывалось гусиной кожей, и, умирая, они
припадали устами к лужам, утоляя сердце, засыхающее от страха... Это я
видел сам не однажды.
-- Что ты делал в Германии до войны? -- спросил я далее у Вальца. И он
с готовностью сообщил мне:
-- Я был конторщиком кирпичного завода "Альфред Крейцман и сын". А
теперь я солдат фюрера, теперь я воин, которому вручена судьба всего мира и
спасение человечества.
-- В чем же будет спасение человечества? -- спросил я у своего врага.
Помолчав, он ответил: -- Это знает один фюрер.
-- А ты? -- спросил я у лежащего человека. -- Я не знаю ничего, я не
должен знать, я меч в руке фюрера, созидающего новый мир на тысячу лет. Он
говорил гладко и безошибочно, как граммофонная пластинка, но голос его был
равнодушен. И он был спокоен, потому что был освобожден от сознания и от
усилия собственной мысли. Я спросил его еще: -- А ты сам-то уверен, что
тогда будет хорошо? А вдруг тебя обманут?
Немец ответил:
-- Вся моя вера, вся моя жизнь принадлежит Гитлеру.
-- Если ты все отдал твоему Гитлеру, а сам ничего не думаешь, ничего не
знаешь и ничего не чувствуешь, то тебе все равно -- что жить, что не жить,
-- сказал я Рудольфу Вальцу и достал его рукой, чтобы еще раз побиться с ним
и одолеть его.
Над нами, -поверх сыпучей земли, в которой мы лежали, началась пушечная
канонада. Обхватив один другого, мы с фашистом ворочались в тесном
комковатом грунте, давящем нас. Я желал убить Вальца, но мне негде было
размахнуться, и, ослабев от своих усилий, я оставил врага; он бормотал мне
что-то и бил меня в живот кулаком, но я не чувствовал от этого боли.
Пока мы ворочались в борьбе, мы обмяли вокруг себя сырую землю, и у нас
получилась небольшая удобная пещера, похожая и на жилище и на могилу, и я
лежал теперь рядом с неприятелем. Артиллерийская пальба наружи вновь
переменилась; теперь опять стреляли лишь автоматы и пулеметы; бой, видимо,
стоял на месте без решения, он забурился, как говорили
красноармейцы-горняки.
Выйти из земли и уползти к своим мне было сейчас невозможно, -- только
даром будешь подранен или убит. Но и лежать здесь во время боя бесполезно --
для меня было совестно и неуместно. Однако под руками у меня был немец, я
взял его за ворот, рванул противника поближе к себе и сказал ему.
-- Как же ты посмел воевать с нами? Кто же вы такие есть и отчего вы
такие?
Немец не испугался моей силы, потому что я был слаб, но он понял мою
серьезность и стал дрожать. Я не отпускал его и держал насильно при себе; он
припал ко мне и тихо произнес:
-- Я не знаю...
-- Говори -- все равно! Как это ты не знаешь, раз на свете живешь и нас
убивать пришел! Ишь ты, фокусник! Говори,-- нас обоих, может, убьет и
завалит здесь,-- я хочу знать! Бой поверх нас шел с равномерностью неспешной
работы: обе стороны терпеливо стреляли; ощупывая одна другую для
сокрушительного удара.
-- Я не знаю,-- повторил Вальц.-- Я боюсь. Я вылезу сейчас. Я пойду к
своим, а то меня расстреляют: обер-лейтенант скажет, что я спрятался во
время боя.
-- Ты никуда не пойдешь! -- предупредил я Вальца -- Ты у меня в плену!
-- Немец в плену бывает временно и короткий срок, а у нас все народы
будут в плену вечно! -- отчетливо и скоро сообщил мне Вальц -- Враждебные
народы, берегите и почитайте пленных германских воинов! -- воскликнул он
вдобавок, точно обращался к тысячам людей.
-- Говори, -- приказал я немцу, -- говори, отчего ты такой непохожий на
человека, отчего ты нерусский.
-- Я нерусский потому, что рожден для власти и господства под
руководством Гитлера! -- с прежней быстротой и заученным убеждением
пробормотал Вальц; но странное безразличие было в его ровном голосе, будто
ему самому не в радость была его вера в будущую победу и в господство надо
всем миром. В подземной тьме я не видел лица Рудольфа Вальца, и я подумал,
что, может быть, его нет, что мне лишь кажется, что Вальц существует, -- на
самом же деле он один из тех ненастоящих, выдуманных людей, в которых мы
играли в детстве и которых мы воодушевляли своей жизнью, понимая, что они в
нашей власти и живут лишь нарочно. Поэтому я приложил свою руку к лицу
Вальца, желая проверить его существование; лицо Вальца было теплое, значит,
этот человек действительно находился возле меня.
-- Это все Гитлер тебя напугал и научил, -- сказал я противнику. -- А
какой же ты сам по себе? Я расслышал, как Вальц вздрогнул и вытянул ноги --
строго, как в строю.
-- Я не сам по себе, я весь по воле фюрера! -- отрапортовал мне Рудольф
Вальц.
-- А ты бы жил по своей воле, а не фюрера! -- сказал я врагу.-- И
прожил бы ты тогда дома до старости лет, и не лег бы в могилу в русской
земле.
-- Нельзя, недопустимо, запрещено, карается по закону! -- воскликнул
немец. Я не согласился:
-- Стало быть, ты что же,-- ты ветошка, ты тряпка на ветру, а не
человек!
-- Не человек! -- охотно согласился Вальц. -- Человек есть Гитлер, а я
нет. Я тот; кем назначит меня быть фюрер! Бой сразу остановился на
поверхности земли, и мы, прислушиваясь к тишине, умолкли. Все стало тихо,
будто бившиеся люди разошлись в разные стороны и оставили место боя пустым
навсегда. Я насторожился, потому что мне теперь было страшно; прежде я
постоянно слышал стрельбу своих пулеметов и винтовок, и я чувствовал себя
под землей спокойно, точно стрельба нашей стороны была для меня
успокаивающим гулом знакомых, родных голосов. А сейчас эти голоса вдруг
сразу умолкли.
Для меня наступила пора пробираться к своим, но прежде следовало
истребить врага, которого я держал своей рукой.
-- Говори скорей! -- сказал я Рудольфу Вальцу. -- Мне некогда тут быть
с тобой.
Он понял меня, что я должен убить его, и припал ко мне, прильнув лицом
к моей груди. И втихомолку, но мгновенно он наложил свои холодные худые руки
на мое горло и сжал мне дыхание. Я не привык к такой манере воевать, и мне
это не понравилось. Поэтому я ударил немца в подбородок, он отодвинулся от
меня и замолк.
-- Ты зачем так нахально действуешь! -- заявил я врагу.-- Ты на войне
сейчас, ты должен быть солдатом, а ты хулиганишь. Я сказал тебе, что ты в
плену,-- значит, ты не уйдешь, и не: царапайся!
-- Я обер-лейтенанта боюсь,-- прошептал неприятель. -- Пусти меня,
пусти меня скорей -- я в бой пойду, а то обер-лейтенант не поверит мне, он
скажет, -- я прятался, и велит убить меня. Пусти меня, я семейный. Мне
одного русского нужно убить.
Я взял врага рукою за ворот и привлек его к себе обратно.
-- А если ты не убьешь русского? -- Убью, -- говорил Вальц.-- Мне надо
убивать, чтобы самому жить. А если я не буду убивать, то меня самого убьют
или посадят в тюрьму, а. там тоже умрешь от голода и печали, или на
каторжную работу осудят -- там скоро обессилеешь, состаришься и тоже
помрешь.
-- Так тебя тремя смертями сзади пугают, чтобы ты одной впереди не
боялся, -- сказал я Рудольфу Вальцу.
-- Три смерти сзади, четвертая смерть впереди! -- сосчитал немец. --
Четвертой я не хочу, я сам буду убивать, я сам буду жить! -- вскричал Вальц.
Он теперь он боялся меня, зная, что я безоружный, как и он.
-- Где, где ты будешь жить? -- спросил я у врага. Гитлер гонит тебя
вперед страхом трех смертей, чтобы ты не боялся одной четвертой. Долго ли ты
проживешь в промежутке между своими тремя смертями и нашей одной?
Вальц молчал; может быть, он задумался. Но я ошибся -- он не думал.
-- Долго,-- сказал он. -- Фюрер знает все, он считал -- мы вперед убьем
русский народ, нам четвертой смерти не будет.
-- А если тебе одному она будет? -- поставил я дурному врагу.-- Тогда
ты как обойдешься?
-- Хайль Гитлер! -- воскликнул Вальц. -- Он не оставит мое семейство:
он даст хлеб жене и детям хоть по сто граммов на один рот.
-- И ты за сто граммов на едока согласен пог ибнуть?
-- Сто граммов -- это тоже можно тихо, экономно жить, -- сказал лежачий
немец.
-- Дурак ты, идиот и холуй, -- сообшил я неприятелю. -- Ты и детей
своих согласен обречь на голод ради Гитлера.
-- Я вполне согласен, -- охотно и четко сказал Рудольф Вальц. -- Мои
дети получат тогда вечную благодарность и славу отечества.
-- Ты совсем дурной, -- сказал я немцу. -- целый мир будет кружиться
вокруг одного ефрейтора?
-- Да, -- сказал Вальц, -- он будет кружиться, потому что он будет
бояться.
-- Тебя, что ль? -- спросил я врага.
-- Меня, - уверенно ответил Вальц.
-- Не будет он тебя бояться, -- сказал я противнику. -- Отчего ты такой
мерзкий?
-- Потому что фюрер Гитлер теоретически сказал, что человек есть
грешник и сволочь от рождени. А как фюрер ошибаться не может, значит, я тоже
должен быть сволочью.
Немец вдруг обнял меня и попросил, чтоб я умер.
-- Все равно ты будешь убит на войне,-- говорил мне Вальц. -- Мы вас
победим, и вы жить не будете. А у меня трое детей на родине и слепая мать. Я
должен быть храбрым на войне, чтоб их там кормили. Мне нужно убить тебя,
тогда обер-лейтенант будет и он даст обо мне хорошие сведения. Умри,
пожалуйста. Тебе все равно не надо жить, тебе не полагается. У меня есть
перочинный нож, мне его подари я кончил школу, я его берегу... Только давай
скорее - я соскучился в России, я хочу в свой святой фатерлянд, я хочу
домой в свое семейство, а ты никогда домой не вернешься...
Я молчал; потом я ответил:
-- Я не буду помирать за тебя,
-- Будешь! -- произнес Вальц.-- Фюрер сказал: русским -- смерть. Как
же ты не будешь!
-- Не будет нам смерти! -- сказал я врагу, и с беспамятством ненависти,
возродившей мощность моего сердца, я обхватил и сжал тело Рудольфа Вальца в
своих руках. Затем мы в борьбе незаметно миновали сыпучий грунт и вывалились
наружу, под свет звезд. Я видел этот свет, но Вальц глядел на них уже
неморгающими глазами: он был мертв, и я не запомнил, как умертвил его, в
какое время тело Рудольфа Вальца стало неодушевленным. Мы оба лежали, точно
свалившись в пропасть с великой горы, пролетев страшное пространство высоты
молча и без сознания.
Маленький комар-полуночник сел на лоб покойника и начал помаленьку
сосать человека. Мне это доставило удовлетворение, потому что у комара
больше души и разума, чем в Рудольфе Вальце -- живом или мертвом, все равно;
комар живет своим усилием и своей мыслью, сколь бы она ни была ничтожна у
него,-- у комара нет Гитлера, и он не позволяет ему быть. Я понимал, что и
комар, и червь, и любая былинка -- это более одухотворенные, полезные и
добрые.существа, чем только что существовавший живой Рудольф Вальц. Поэтому
пусть эти существа пережуют, иссосут и раскрошат фашиста: они совершат
работу одушевления мира своей кроткой жизнью.
Но я, русский советский солдат, был первой и решающей силой, которая
остановила движение смерти в мире; я сам стал смертью для своего
неодушевленного врага и обратил его в труп, чтобы силы живой природы
размололи его тело в прах, чтобы едкий гной его существа пропитался в землю,
очистился там, осветился и стал обычной влагой, орошающей корни травы.

Андрей Платонов. Маленький солдат

Недалеко от линии фронта внутри уцелевшего вокзала сладко храпели уснувшие на полу красноармейцы; счастье отдыха было запечатлено на их усталых лицах.

На втором пути тихо шипел котёл горячего дежурного паровоза, будто пел однообразный, успокаивающий голос из давно покинутого дома. Но в одном углу вокзального помещения, где горела керосиновая лампа, люди изредка шептали друг другу успокаивающие слова, а затем и они впали в безмолвие.

Там стояли два майора, похожие один на другого не внешними признаками, но общей добротою морщинистых загорелых лиц; каждый из них держал руку мальчика в своей руке, а ребёнок умоляюще смотрел на командиров. Руку одного майора ребёнок не отпускал от себя, прильнув затем к ней лицом, а от руки другого осторожно старался освободиться. На вид ребёнку было лет десять, а одет он был как бывалый боец — в серую шинель, обношенную и прижавшуюся к его телу, в пилотку и в сапоги, пошитые, видно, по мерке на детскую ногу. Его маленькое лицо, худое, обветренное, но не истощённое, приспособленное и уже привычное к жизни, обращено было теперь к одному майору; светлые глаза ребёнка ясно обнажали его грусть, словно они были живою поверхностью его сердца; он тосковал, что разлучается с отцом или старшим другом, которым, должно быть, доводился ему майор.

Второй майор привлекал ребёнка за руку к себе и ласкал его, утешая, но мальчик, не отымая своей руки, оставался к нему равнодушным. Первый майор тоже был опечален, и он шептал ребёнку, что скоро возьмёт его к себе и они снова встретятся для неразлучной жизни, а сейчас они расстаются на недолгое время. Мальчик верил ему, однако и сама правда не могла утешить его сердца, привязанного лишь к одному человеку и желавшего быть с ним постоянно и вблизи, а не вдалеке. Ребёнок знал уже, что такое даль расстояния и время войны, — людям оттуда трудно вернуться друг к другу, поэтому он не хотел разлуки, а сердце его не могло быть в одиночестве, оно боялось, что, оставшись одно, умрёт. И в последней своей просьбе и надежде мальчик смотрел на майора, который должен оставить его с чужим человеком.

— Ну, Серёжа, прощай пока, — сказал тот майор, которого любил ребёнок. — Ты особо-то воевать не старайся, подрастёшь, тогда будешь. Не лезь на немца и береги себя, чтоб я тебя живым, целым нашёл. Ну чего ты, чего ты — держись, солдат!

Серёжа заплакал. Майор поднял его к себе на руки и поцеловал лицо несколько раз. Потом майор пошёл с ребёнком к выходу, и второй майор тоже последовал за ними, поручив мне сторожить оставленные вещи.

Вернулся ребёнок на руках другого майора; он чуждо и робко глядел на командира, хотя этот майор уговаривал его нежными словами и привлекал к себе как умел.

Майор, заменивший ушедшего, долго увещевал умолкшего ребёнка, но тот, верный одному чувству и одному человеку, оставался отчуждённым.

Невдалеке от станции начали бить зенитки. Мальчик вслушался в их гулкие мёртвые звуки, и во взоре его появился возбуждённый интерес.

— Их разведчик идёт! — сказал он тихо, будто самому себе. — Высоко идёт, и зенитки его не возьмут, туда надо истребителя послать.

— Пошлют, — сказал майор. — Там у нас смотрят.

Нужный нам поезд ожидался лишь назавтра, и мы все трое пошли на ночлег в общежитие. Там майор покормил ребёнка из своего тяжело нагруженного мешка. «Как он мне надоел за войну, этот мешок, — сказал майор, — и как я ему благодарен!» Мальчик уснул после еды, и майор Бахичев рассказал мне про его судьбу.

Сергей Лабков был сыном полковника и военного врача. Отец и мать его служили в одном полку, поэтому и своего единственного сына они взяли к себе, чтобы он жил при них и рос в армии. Серёже шёл теперь десятый год; он близко принимал к сердцу войну и дело отца и уже начал понимать по-настоящему, для чего нужна война. И вот однажды он услышал, как отец говорил в блиндаже с одним офицером и заботился о том, что немцы при отходе обязательно взорвут боезапас его полка. Полк до этого вышел из немецкого охвата, ну с поспешностью, конечно, и оставил у немцев свой склад с боезапасом, а теперь полк должен был пойти вперёд и вернуть утраченную землю и своё добро на ней, и боезапас тоже, в котором была нужда. «Они уж и провод в наш склад, наверно, подвели — ведают, что отойти придётся», — сказал тогда полковник, отец Серёжи. Сергей вслушался и сообразил, о чём заботился отец. Мальчику было известно расположение полка до отступления, и вот он, маленький, худой, хитрый, прополз ночью до нашего склада, перерезал взрывной замыкающий провод и оставался там ещё целые сутки, сторожа, чтобы немцы не исправили повреждения, а если исправят, то чтобы опять перерезать провод. Потом полковник выбил оттуда немцев, и весь склад целый перешёл в его владение.

Вскоре этот мальчуган пробрался подалее в тыл противника; там он узнал по признакам, где командный пункт полка или батальона, обошёл поодаль вокруг трёх батарей, запомнил всё точно — память же ничем не порченная, — а вернувшись домой, показал отцу по карте, как оно есть и где что находится. Отец подумал, отдал сына ординарцу для неотлучного наблюдения за ним и открыл огонь по этим пунктам. Всё вышло правильно, сын дал ему верные засечки. Он же маленький, этот Серёжка, неприятель его за суслика в траве принимал: пусть, дескать, шевелится. А Серёжка, наверно, и травы не шевелил, без вздоха шёл.

Ординарца мальчишка тоже обманул, или, так сказать, совратил: раз он повёл его куда-то, и вдвоём они убили немца — неизвестно, кто из них, — а позицию нашёл Сергей.

Так он и жил в полку при отце с матерью и с бойцами. Мать, видя такого сына, не могла больше терпеть его неудобного положения и решила

отправить его в тыл. Но Сергей уже не мог уйти из армии, характер его втянулся в войну. И он говорил тому майору, заместителю отца, Савельеву, который вот ушёл, что в тыл он не пойдёт, а лучше скроется в плен к немцам, узнает у них всё, что надо, и снова вернётся в часть к отцу, когда мать по нему соскучится. И он бы сделал, пожалуй, так, потому что у него воинский характер.

А потом случилось горе, и в тыл мальчишку некогда стало отправлять. Отца его, полковника, серьёзно ранило, хоть и бой-то, говорят, был слабый, и он умер через два дня в полевом госпитале. Мать тоже захворала, затомилась — она была раньше ещё поувечена двумя осколочными ранениями, одно было в полость — и через месяц после мужа тоже скончалась; может, она ещё по мужу скучала... Остался Сергей сиротой.

Командование полком принял майор Савельев, он взял к себе мальчика и стал ему вместо отца и матери, вместо родных — всем человеком. Мальчик ответил ему тоже всем сердцем.

— А я-то не из их части, я из другой. Но Володю Савельева я знаю ещё по давности. И вот встретились мы тут с ним в штабе фронта. Володю на курсы усовершенствования посылали, а я по другому делу там находился, а теперь обратно к себе в часть еду. Володя Савельев велел мне поберечь мальчишку, пока он обратно не прибудет... Да и когда ещё Володя вернётся и куда его направят! Ну, это там видно будет...

Майор Бахичев задремал и уснул. Серёжа Лабков всхрапывал во сне, как взрослый, поживший человек, и лицо его, отошедши теперь от горести и воспоминаний, стало спокойным и невинно счастливым, являя образ святого детства, откуда увела его война. Я тоже уснул, пользуясь ненужным временем, чтобы оно не проходило зря.

Проснулись мы в сумерки, в самом конце долгого июньского дня. Нас теперь было двое на трёх кроватях — майор Бахичев и я, а Серёжи Лабкова не было. Майор обеспокоился, но потом решил, что мальчик ушёл куда-нибудь на малое время. Позже мы прошли с ним на вокзал и посетили военного коменданта, однако маленького солдата никто не заметил в тыловом многолюдстве войны.

Наутро Сережа Лабков тоже не вернулся к нам, и бог весть, куда он ушёл, томимый чувством своего детского сердца к покинувшему его человеку — может быть, вослед ему, может быть, обратно в отцовский полк, где были могилы его отца и матери.

Владимир Железников. В старом танке

Он уже собрался уезжать из этого города, сделал свои дела и собрался уезжать, но по дороге к вокзалу вдруг натолкнулся на маленькую площадь.

Посередине площади стоял старый танк. Он подошёл к танку, потрогал вмятины от вражеских снарядов — видно, это был боевой танк, и ему поэтому не хотелось сразу от него уходить. Поставил чемоданчик около гусеницы, влез на танк, попробовал люк башни, открывается ли. Люк легко открылся.

Тогда он залез внутрь и сел на сиденье водителя. Это было узенькое, тесное место, он еле туда пролез без привычки и даже, когда лез, расцарапал руку.

Он нажал педаль газа, потрогал рукоятки рычагов, посмотрел в смотровую щель и увидел узенькую полоску улицы.

Он впервые в жизни сидел в танке, и это всё для него было так непривычно, что он даже не слышал, как кто-то подошёл к танку, влез на него и склонился над башней. И тогда он поднял голову, потому что тот, наверху, загородил ему свет.

Это был мальчишка. Его волосы на свету казались почти синими. Они целую минуту смотрели молча друг на друга. Для мальчишки встреча была неожиданной: думал застать здесь кого-нибудь из своих товарищей, с которыми можно было бы поиграть, а тут на тебе, взрослый чужой мужчина.

Мальчишка уже хотел ему сказать что-нибудь резкое, что, мол, нечего забираться в чужой танк, но потом увидел глаза этого мужчины и увидел, что у него пальцы чуть-чуть дрожали, когда он подносил сигарету к губам, и промолчал.

Но молчать без конца ведь нельзя, и мальчишка спросил:

— Вы чего здесь?

— Ничего, — ответил он. — Решил посидеть. А что — нельзя?

— Можно, — сказал мальчик. — Только этот танк наш.

— Чей — ваш? — спросил он.

— Ребят нашего двора, — сказал мальчишка.

Они снова помолчали.

— Вы ещё долго будете здесь сидеть? — спросил мальчишка.

— Скоро уйду. — Он посмотрел на часы. — Через час уезжаю из вашего города.

— Смотрите-ка, дождь пошёл, — сказал мальчишка.

— Ну, давай заползай сюда и закрывай люк. Дождь переждём, и я уйду.

Хорошо, что пошёл дождь, а то пришлось бы уйти. А он ещё не мог уйти, что-то его держало в этом танке.

Мальчишка кое-как примостился рядом с ним. Они сидели совсем близко друг от друга, и было как-то удивительно и неожиданно это соседство.

Он даже чувствовал дыхание мальчишки и каждый раз, когда он подымал глаза, видел, как стремительно отворачивался его сосед.

— Вообще-то старые, фронтовые танки — это моя слабость, — сказал он.

— Этот танк — хорошая вещь. — Мальчишка со знанием дела похлопал ладонью по броне. — Говорят, он освобождал наш город.

— Мой отец был танкистом на войне, — сказал он.

— А теперь? — спросил мальчишка.

— А теперь его нет, — ответил он. — Не вернулся с фронта. В сорок третьем пропал без вести.

В танке было почти темно. Через узенькую смотровую щель пробивалась тоненькая полоска, а тут ещё небо затянуло грозовой тучей, и совсем потемнело.

— А как это — «пропал без вести»? — спросил мальчик.

— Пропал без вести, значит, ушёл, к примеру, в разведку в тыл врага и не вернулся. И неизвестно, как он погиб.

— Неужели даже это нельзя узнать? — удивился мальчик. — Ведь он там был не один.

— Иногда не удаётся, — сказал он. — А танкисты смелые ребята. Вот сидел, к примеру, тут какой-нибудь парень во время боя: свету всего ничего, весь мир видишь только через эту щель. А вражеские снаряды бьют по броне. Видал, какие выбоины! От удара этих снарядов по танку голова могла лопнуть.

Где-то в небе ударил гром, и танк глухо зазвенел. Мальчишка вздрогнул.

— Ты что, боишься? — спросил он.

— Нет, — ответил мальчишка. — Это от неожиданности.

— Недавно я прочёл в газете об одном танкисте, — сказал он. — Вот это был человек! Ты послушай. Этот танкист попал в плен к фашистам: может быть, он был ранен или контужен, а может быть, выскочил из горящего танка и они его схватили. В общем, попал в плен. И вдруг однажды его сажают в машину и привозят на артиллерийский полигон. Сначала танкист ничего не понял: видит, стоит новенький «Т-34 », а вдали группа немецких офицеров. Подвели его к офицерам. И тогда один из них говорит:

«Вот, мол, тебе танк, ты должен будешь пройти на нем весь полигон, шестнадцать километров, а по тебе будут стрелять из пушек наши солдаты. Проведёшь танк до конца — значит, будешь жить, и лично я тебе дам свободу. Ну, а не проведёшь — значит, погибнешь. В общем, на войне как на войне».

А он, наш танкист, совсем ещё молодой. Ну, может быть, ему было двадцать два года. Сейчас такие ребята ходят ещё в институты! А он стоял перед генералом, старым, худым, длинным, как палка, фашистским генералом, которому было наплевать на этого танкиста и наплевать, что тот так мало прожил, что его где-то ждёт мать, — на всё было наплевать. Просто этому фашисту очень понравилась игра, которую он придумал с этим советским: он решил новое прицельное устройство на противотанковых пушках испытать на советском танке.

«Струсил?» — спросил генерал.

Танкист ничего не ответил, повернулся и пошёл к танку... А когда он сел в танк, когда влез на это место и потянул рычаги управления и когда они легко и свободно пошли на него, когда он вдохнул привычный, знакомый запах машинного масла, у него прямо голова закружилась от счастья. И, веришь ли, он заплакал. От радости заплакал, он уже никогда и не мечтал, что снова сядет в свой любимый танк. Что снова окажется на маленьком клочке, на маленьком островке родной, милой советской земли.

На минуту танкист склонил голову и закрыл глаза: вспомнил далёкую Волгу и высокий город на Волге. Но тут ему подали сигнал: пустили ракету. Это значит: пошёл вперёд. Он не торопился, внимательно глянул в смотровую щель. Никого, офицеры спрятались в ров. Осторожно выжал до конца педаль газа, и танк медленно пошёл вперёд. И тут ударила первая батарея — фашисты ударили, конечно, ему в спину. Он сразу собрал все силы и сделал свой знаменитый вираж: один рычаг до отказа вперёд, второй назад, полный газ, и вдруг танк как бешеный крутнулся на месте на сто восемьдесят градусов — за этот маневр он всегда получал в училище пятерку — и неожиданно стремительно помчался навстречу ураганному огню этой батареи.

«На войне как на войне! — вдруг закричал он сам себе. — Так, кажется, говорил ваш генерал».

Он прыгнул танком на эти вражеские пушки и раскидал их в разные стороны.

«Неплохо для начала, — подумал он. — Совсем неплохо».

Вот они, фашисты, совсем рядом, но его защищает броня, выкованная умелыми кузнецами на Урале. Нет, теперь им не взять. На войне как на войне!

Он снова сделал свой знаменитый вираж и приник к смотровой щели: вторая батарея сделала залп по танку. И танкист бросил машину в сторону; делая виражи вправо и влево, он устремился вперёд. И снова вся батарея была уничтожена. А танк уже мчался дальше, а орудия, забыв всякую очерёдность, начали хлестать по танку снарядами. Но танк был как бешеный: он крутился волчком то на одной, то на другой гусенице, менял направление и давил эти вражеские пушки. Это был славный бой, очень справедливый бой. А сам танкист, когда пошёл в последнюю лобовую атаку, открыл люк водителя, и все артиллеристы увидели его лицо, и все они увидели, что он смеётся и что-то кричит им.

А потом танк выскочил на шоссе и на большой скорости пошёл на восток. Ему вслед летели немецкие ракеты, требуя остановиться. Танкист этого ничего не замечал. Только на восток, его путь лежал на восток. Только на восток, хотя бы несколько метров, хотя бы несколько десятков метров навстречу далёкой, родной, милой своей земле...

— И его не поймали? — спросил мальчишка.

Мужчина посмотрел на мальчика и хотел соврать, вдруг ему очень захотелось соврать, что всё кончилось хорошо и его, этого славного, геройского танкиста, не поймали. И мальчишка будет тогда так рад этому! Но он не соврал, просто решил, что в таких случаях нельзя ни за что врать.

— Поймали, — сказал мужчина. — В танке кончилось горючее, и его поймали. А потом привели к генералу, который придумал всю эту игру. Его вели по полигону к группе офицеров два автоматчика. Гимнастёрка на нём была разорвана. Он шёл по зелёной траве полигона и увидел под ногами полевую ромашку. Нагнулся и сорвал её. И вот тогда действительно весь страх из него ушёл. Он вдруг стал самим собой: простым волжским пареньком, небольшого роста, ну, как наши космонавты. Генерал что-то крикнул по-немецки, и прозвучал одинокий выстрел.

— А может быть, это был ваш отец?! — спросил мальчишка.

— Кто его знает, хорошо бы, — ответил мужчина. — Но мой отец пропал без вести.

Они вылезли из танка. Дождь кончился.

— Прощай, друг, — сказал мужчина.

— До свидания...

Мальчик хотел добавить, что он теперь приложит все силы, чтобы узнать, кто был этот танкист, и, может быть, это действительно окажется его отец. Он подымет на это дело весь свой двор, да что там двор — весь свой класс, да что там класс — всю свою школу!

Они разошлись в разные стороны.

Мальчишка побежал к ребятам. Бежал и думал об этом танкисте и думал, что узнает про него всё-всё, а потом напишет этому мужчине...

И тут мальчишка вспомнил, что не узнал ни имени, ни адреса этого человека, и чуть не заплакал от обиды. Ну, что тут поделаешь...

А мужчина шёл широким шагом, размахивая на ходу чемоданчиком. Он никого и ничего не замечал, шёл и думал о своем отце и о словах мальчика. Теперь, когда он будет вспоминать отца, он всегда будет думать об этом танкисте. Теперь для него это будет история отца.

Так хорошо, так бесконечно хорошо, что у него наконец появилась эта история. Он будет её часто вспоминать: по ночам, когда плохо спится, или когда идёт дождь, и ему делается печально, или когда ему будет очень-очень весело.

Так хорошо, что у него появилась эта история, и этот старый танк, и этот мальчишка...

Владимир Железников. Девушка в военном

Почти целая неделя прошла для меня благополучно, но в субботу я получил сразу две двойки: по русскому и по арифметике.

Когда я пришёл домой, мама спросила:

— Ну как, вызывали тебя сегодня?

— Нет, не вызывали, — соврал я. — Последнее время меня что-то совсем не вызывают.

А в воскресенье утром всё открылось. Мама влезла в мой портфель, взяла дневник и увидела двойки.

— Юрий, — сказала она. — Что это значит?

— Это случайно, — ответил я. — Учительница вызвала меня на последнем уроке, когда почти уже началось воскресенье...

— Ты просто врун! — сердито сказала мама.

А тут ещё папа ушёл к своему приятелю и долго не возвращался. А мама ждала его, и настроение у неё было совсем плохое. Я сидел в своей комнате и не знал, что мне делать. Вдруг вошла мама, одетая по-праздничному, и сказала:

— Когда придёт папа, покорми его обедом.

— А ты скоро вернёшься?

— Не знаю.

Мама ушла, а я тяжело вздохнул и достал учебник по арифметике. Но не успел я раскрыть его, как кто-то позвонил.

Я думал, что пришёл наконец папа. Но на пороге стоял высокий широкоплечий незнакомый мужчина.

— Здесь живёт Нина Васильевна? — спросил он.

— Здесь, — ответил я. — Только мамы нет дома.

— Разреши подождать? — Он протянул мне руку: — Сухов, товарищ твоей мамы.

Сухов прошёл в комнату, сильно припадая на правую ногу.

— Жалко, Нины нет, — сказал Сухов. — Как она выглядит? Всё такая же?

Мне было непривычно, что чужой человек называл маму Ниной и спрашивал, такая же она или нет. А какая она ещё может быть?

Мы помолчали.

— А я ей фотокарточку привёз. Давно обещал, а привёз только сейчас. Сухов полез в карман.

На фотографии стояла девушка в военном костюме: в солдатских сапогах, в гимнастёрке и юбке, но без оружия.

— Старший сержант, — сказал я.

— Да. Старший сержант медицинской службы. Не приходилось встречаться?

— Нет. Первый раз вижу.

— Вот как? — удивился Сухов. — А это, брат ты мой, не простой человек. Если бы не она, не сидеть бы мне сейчас с тобой...

Мы молчали уже минут десять, и я чувствовал себя неудобно. Я заметил, что взрослые всегда предлагают чаю, когда им нечего говорить. Я сказал:

— Чаю не хотите?

— Чаю? Нет. Лучше я тебе расскажу одну историю. Тебе полезно её знать.

— Про эту девушку? — догадался я.

— Да. Про эту девушку. — И Сухов начал рассказывать: — Это было на войне. Меня тяжело ранили в ногу и в живот. Когда ранят в живот, это особенно больно. Даже пошевельнуться страшно. Меня вытащили с поля боя и в автобусе повезли в госпиталь.

А тут враг стал бомбить дорогу. На передней машине ранили шофера, и все машины остановились. Когда фашистские самолёты улетели, в автобус влезла вот эта самая девушка, — Сухов показал на фотографию, — и сказала: «Товарищи, выходите из машины».

Все раненые поднялись на ноги и стали выходить, помогая друг другу, торопясь, потому что где-то недалеко уже слышен был рокот возвращающихся бомбардировщиков.

Один я остался лежать на нижней подвесной койке.

«А вы что лежите? Вставайте сейчас же! — сказала она. — Слышите, вражеские бомбардировщики возвращаются!»

«Вы что, не видите? Я тяжело ранен и не могу встать, — ответил я. — Идите-ка вы сами побыстрее отсюда».

И тут снова началась бомбёжка. Бомбили особыми бомбами, с сиреной. Я закрыл глаза и натянул на голову одеяло, чтобы не поранили оконные стёкла автобуса, которые от взрывов разлетались вдребезги. В конце концов взрывной волной автобус опрокинуло набок и меня чем-то тяжёлым ударило по плечу. В ту же секунду вой падающих бомб и разрывы прекратились.

«Вам очень больно?» — услыхал я и открыл глаза.

Передо мной на корточках сидела девушка.

«Нашего шофера убили, — сказала она. — Надо нам выбираться. Говорят, фашисты прорвали фронт. Все уже ушли пешком. Только мы остались».

Она вытащила меня из машины и положила на траву. Встала и посмотрела вокруг.

«Никого?» — спросил я.

«Никого, — ответила она. Затем легла рядом, лицом вниз. — Теперь попробуйте повернуться на бок».

Я повернулся, и меня сильно затошнило от боли в животе.

«Ложитесь снова на спину», — сказала девушка.

Я повернулся, и моя спина плотно легла на её спину. Мне казалось, что она не сможет даже тронуться с места, но она медленно поползла вперёд, неся на себе меня.

«Устала, — сказала она. Девушка встала и снова оглянулась. — Никого, как в пустыне».

В это время из-за леса вынырнул самолёт, пролетел бреющим над нами и дал очередь.

Я увидел серую струйку пыли от пуль ещё метров за десять от нас. Она прошла выше моей головы.

«Бегите! — крикнул я. — Он сейчас развернётся» .

Самолёт снова шёл на нас. Девушка упала. Фьють, фьють, фьють просвистело снова рядом с нами. Девушка приподняла голову, но я сказал:

«Не шевелитесь! Пусть думает, что он нас убил».

Фашист летел прямо надо мной. Я закрыл глаза. Боялся, что он увидит, что у меня открыты глаза. Только оставил маленькую щёлочку в одном глазу.

Фашист развернулся на одно крыло. Дал ещё одну очередь, снова промазал и улетел.

«Улетел, — сказал я. — Мазила».

— Вот, брат, какие бывают девушки, — сказал Сухов. — Один раненый сфотографировал её для меня на память. И мы разъехались. Я — в тыл, она обратно на фронт.

Я взял фотографию и стал смотреть. И вдруг узнал в этой девушке в военном костюме мою маму: мамины глаза, мамин нос. Только мама была не такой, как сейчас, а совсем девчонкой.

— Это мама? — спросил я. — Это моя мама спасла вас?

— Вот именно, — ответил Сухов. — Твоя мама.

Тут вернулся папа и перебил наш разговор.

— Нина! Нина! — закричал папа из прихожей. Он любил, когда мама его встречала.

— Мамы нет дома, — сказал я.

— А где же она?

— Не знаю, ушла куда-то.

— Странно, — сказал папа. — Выходит, я зря торопился.

— А маму ждёт фронтовой товарищ, — сказал я.

Папа прошёл в комнату. Сухов тяжело поднялся ему навстречу.

Они внимательно посмотрели друг на друга и пожали руки.

Сели, помолчали.

— А товарищ Сухов рассказывал мне, как они с мамой были на фронте.

— Да? — Папа посмотрел на Сухова. — Жалко, Нины нет. Сейчас бы обедом накормила.

— Обед ерунда, — ответил Сухов. — А что Нины нет, жалко.

Разговор у папы с Суховым почему-то не получался. Сухов скоро поднялся и ушёл, пообещав зайти в другой раз.

— Ты будешь обедать? — спросил я папу. — Мама велела обедать, она придёт не скоро.

— Не буду я обедать без мамы, — рассердился папа. — Могла бы в воскресенье посидеть дома!

Я повернулся и ушёл в другую комнату. Минут через десять папа пришёл ко мне.

— Не знаю. Оделась По-праздничному и ушла. Может быть, в театр, — сказал я, — или устраиваться на работу. Она давно говорила, что ей надоело сидеть дома и ухаживать за нами. Всё равно мы этого не ценим.

— Чепуха, — сказал папа. — Во-первых, в театре в это время спектаклей нет. А во-вторых, в воскресенье не устраиваются на работу. И потом, она бы меня предупредила.

— А вот и не предупредила, — ответил я.

После этого я взял со стола мамину фотографию, которую оставил Сухов, и стал на нее смотреть.

— Так-так, по-праздничному, — грустно повторил папа. — Что у тебя за фотография? — спросил он. — Да ведь это мама!

— Вот именно, мама. Это товарищ Сухов оставил. Мама его из-под бомбёжки вытащила.

— Сухова? Наша мама? — Папа пожал плечами. — Но ведь он в два раза выше мамы и в три раза тяжелее.

— Мне сам Сухов сказал. — И я повторил папе историю этой маминой фотографии.

— Да, Юрка, замечательная у нас мама. А мы с тобой этого не ценим.

— Я ценю, — сказал я. — Только иногда у меня так бывает...

— Выходит, я не ценю? — спросил папа.

— Нет, ты тоже ценишь, — сказал я. — Только у тебя тоже иногда бывает...

Папа походил по комнатам, несколько раз открывал входную дверь и прислушивался, не возвращается ли мама.

Потом он снова взял фотографию, перевернул и прочёл вслух:

— «Дорогому сержанту медицинской службы в день её рождения. От однополчанина Андрея Сухова». Постой-постой, — сказал папа. — Какое сегодня число?

— Двадцать первое!

— Двадцать первое! День маминого рождения. Этого ещё не хватало! — Папа схватился за голову. — Как же я забыл? А она, конечно, обиделась и ушла. И ты хорош — тоже забыл!

— Я две двойки получил. Она со мной не разговаривает.

— Хороший подарочек! Мы просто с тобой свиньи, — сказал папа. Знаешь что, сходи в магазин и купи маме торт.

Но по дороге в магазин, пробегая мимо нашего сквера, я увидал маму. Она сидела на скамейке под развесистой липой и разговаривала с какой-то старухой.

Я сразу догадался, что мама никуда не уходила.

Она просто обиделась на папу и на меня за свой день рождения и ушла.

Я прибежал домой и закричал:

— Папа, я видел маму! Она сидит в нашем сквере и разговаривает с незнакомой старухой.

— А ты не ошибся? — сказал папа. — Живо тащи бритву, я буду бриться. Достань мой новый костюм и вычисти ботинки. Как бы она не ушла, волновался папа.

— Конечно, — ответил я. — А ты сел бриться.

— Что же, по-твоему, я должен идти небритым? — Папа махнул рукой. — Ничего ты не понимаешь.

Я тоже взял и надел новую куртку, которую мама не разрешала мне ещё носить.

— Юрка! — закричал папа. — Ты не видел, на улице цветы не продают?

— Не видел, — ответил я.

— Удивительно, — сказал папа, — ты никогда ничего не замечаешь.

Странно получается у папы: я нашёл маму и я же ничего не замечаю. Наконец мы вышли. Папа зашагал так быстро, что мне пришлось бежать. Так мы шли до самого сквера. Но, когда папа увидел маму, он сразу замедлил шаг.

— Ты знаешь, Юрка, — сказал папа, — я почему-то волнуюсь и чувствую себя виноватым.

— А чего волноваться, — ответил я. — Попросим у мамы прощения, и всё.

— Как у тебя всё просто. — Папа глубоко вздохнул, точно собирался поднять какую-то тяжесть, и сказал: — Ну, вперёд!

Мы вошли в сквер, шагая нога в ногу. Мы подошли к нашей маме.

Она подняла глаза и сказала:

— Ну вот, наконец-то.

Старуха, которая сидела с мамой, посмотрела на нас, и мама добавила:

— Это мои мужчины.

Василь Быков «Катюша»

Обстрел длился всю ночь — то ослабевая, вроде даже прекращаясь на несколько минут, то вдруг разгораясь с новою силой. Били преимущественно миномёты. Их мины с пронзительным визгом разрезали воздух в самом зените неба, визжание набирало предельную силу и обрывалось резким оглушительным взрывом вдали. Били большей частью в тыл, по ближнему селу, именно туда в небе устремлялся визг мин, и там то и дело вспыхивали отблески разрывов. Тут же, на травянистом пригорке, где с вечера окопались автоматчики, было немного тише. Но это, наверно, потому, думал помкомвзвода Матюхин, что автоматчики заняли этот бугор, считай, в сумерки, и немцы их тут ещё не обнаружили. Однако обнаружат, глаза у них зоркие, оптика тоже. До полуночи Матюхин ходил от одного автоматчика к другому — заставлял окапываться. Автоматчики, однако, не очень налегали на лопатки — набегались за день и теперь, наставив воротники шинелей, готовились кимарнуть. Но, кажется, уже отбегались. Наступление вроде выдыхалось, за вчерашний день взяли только до основания разбитое, сожжённое село и на этом бугре засели. Начальство тоже перестало подгонять: в ночь к ним никто не наведался — ни из штаба, ни из политотдела, — за неделю наступления также, наверно, все вымотались. Но главное — умолкла артиллерия: или куда-нибудь перебросили, или кончились боеприпасы. Вчера постреляли недолго полковые миномёты и смолкли. В осеннем поле и затянутом плотными облаками небе лишь визжали на все голоса, с треском ахая, немецкие мины, издали, от леска, стреляли их пулемёты. С участка соседнего батальона им иногда отвечали наши «максимы». Автоматчики больше молчали. Во-первых, было далековато, а во-вторых, берегли патроны, которых также осталось не бог знает сколько. У самых горячих — по одному диску на автомат. Помкомвзвода рассчитывал, что подвезут ночью, но не подвезли, наверно, отстали, заблудились или перепились тылы, так что теперь вся надежда оставалась на самих себя. И что будет завтра — одному богу известно. Вдруг попрёт немец — что тогда делать? По-суворовски отбиваться штыком да прикладом? Но где тот штык у автоматчиков, да и приклад чересчур короткий.

Превозмогая осеннюю стужу, под утро кимарнул в своей ямке-окопчике и помкомвзвода Матюхин. Не хотел, но вот не удержался. После того, как лейтенанта Климовского отвезли в тыл, он командовал взводом. Лейтенанту здорово не повезло в последнем бою: осколок немецкой мины хорошо-таки кромсанул его поперёк живота; выпали кишки, неизвестно, спасут ли лейтенанта и в госпитале. Прошлым летом Матюхин тоже был ранен в живот, но не осколком — пулей. Также натерпелся боли и страха, но кое-как увернулся от кощавой. В общем, тогда ему повезло, потому что ранило рядом с дорогой, по которой шли пустые машины, его ввалили в кузов, и спустя час он уже был в санбате. А если вот так, с выпавшими кишками, тащить через поле, то и дело падая под разрывами... Бедняга лейтенант не прожил ещё и двадцати лет.

Именно потому Матюхину так беспокойно, всё надо досмотреть самому, командовать взводом и бегать по вызовам к начальству, докладывать и оправдываться, выслушивать его похабную матерщину. И тем не менее усталость пересилила беспокойство и все заботы, старший сержант задремал под визг и разрывы мин. Хорошо, что рядом успел окопаться молодой энергичный автоматчик Козыра, которому помкомвзвода приказал наблюдать и слушать, спать — ни в каком случае, иначе — беда. Немцы тоже шустрят не только днём, но и ночью. За два года войны Матюхин насмотрелся всякого.

Незаметно уснув, Матюхин увидел себя как будто дома, будто он задремал на завалинке от какой-то странной усталости, и будто соседская свинья своим холодным рылом тычет в его плечо — не намеревается ли ухватить зубами. От неприятного ощущения помкомвзвода проснулся и сразу почувствовал, что за плечо его в самом деле кто-то сильно трясёт, наверное, будит.

— Что такое?

— Гляньте, товарищ помкомвзвода!

В сером рассветном небе над окопчиком склонился узкоплечий силуэт Козыры. Автоматчик поглядывал, однако, не в сторону немцев, а в тыл, явно чем-то там заинтересованный. Привычно стряхнув с себя утренний сонный озноб, Матюхин привстал на коленях. На пригорке рядом темнел громоздкий силуэт автомобиля с косо наставленным верхом, возле которого молча суетились люди.

— «Катюша»?

Матюхин всё понял и молча про себя выругался: это готовилась к залпу «Катюша». И откуда её принесло сюда? К его автоматчикам?

— От теперь зададут немчуре! От зададут! — по-детски радовался Козыра.

Другие бойцы из ближних ямок-окопчиков, также, видать, заинтересованные неожиданным соседством, повылезали на поверхность. Все с интересом наблюдали, как возле автомобиля суетились артиллеристы, похоже, настраивая свой знаменитый залп. «Чёрт бы их взял, с их залпом!» — занервничал помкомвзвода, уже хорошо знавший цену этих залпов. Польза кто знает какая, за полем в лесу много не увидишь, а тревоги, гляди, наделают... Между тем над полем и лесом, что затемнел впереди, стало помалу светать. Прояснилось хмарное небо вверху, дул свежеватый осенний ветер, по всей видимости, собиралось на дождь. Помкомвзвода знал, что если поработают «Катюши», обязательно польёт дождь. Наконец там, возле машины, суета как будто притихла, все словно замерли; несколько человек отбежало подальше, за машину, донеслись глуховатые слова артиллерийской команды. И вдруг в воздухе над головой резко взвизгнуло, загудело, хряпнуло, огненные хвосты с треском ударили за машиной в землю, через головы автоматчиков пырхнули и исчезли вдали ракеты. Клубы пыли и дыма, закрутившись в тугом белом вихре, окутали «Катюшу», часть ближних окопчиков, и стали расползаться по склону пригорка. Ещё не притихнул гул в ушах, как там уже закомандовали — на этот раз звучно, не таясь, со злой военной решимостью. К машине кинулись люди, звякнул металл, некоторые вскочили на ее подножки, и та сквозь остаток ещё не осевшей пыли поползла с пригорка вниз, в сторону села. В то же время впереди за полем и леском угрожающе грохнуло — череда раскатистого протяжного эха с минуту сотрясала пространство. В небо над лесом медленно поднимались клубы чёрного дыма.

— О даёт, о даёт немчуре проклятой! — сиял молодым курносым лицом автоматчик Козыра. Другие так же, повылазив на поверхность или привстав в окопчиках, с восхищением наблюдали невиданное зрелище за полем. Один лишь помкомвзвода Матюхин, словно окаменев, стоял на коленях в неглубоком окопчике и, как только рокот за полем оборвался, закричал во всю силу:

— В укрытие! В укрытие, вашу мать! Козыра, ты что...

Он даже вскочил на ноги, чтобы выбраться из окопчика, но не успел. Слышно было, как где-то за лесом щёлкнул одиночный взрыв или выстрел, и в небе разноголосо взвыло, затрещало... Почуяв опасность, автоматчики, будто горох со стола, сыпанули в свои окопчики. В небе взвыло, затряслось, загрохотало. Первый залп немецких шестиствольных миномётов лёг с перелётом, ближе к селу, другой — ближе к пригорку. А потом всё вокруг перемешалось в сплошной пыльной мешанине разрывов. Одни из мин рвались ближе, другие дальше, впереди, сзади и между окопчиков. Весь пригорок превратился в огненно-дымный вулкан, который старательно толкли, копали, перелопачивали немецкие мины. Оглушённый, засыпанный землёй, Матюхин корчился в своём окопчике, со страхом ожидая, когда... Когда же, когда? Но это когда всё не наступало, а взрывы долбали, сотрясали землю, которая, казалось, вот-вот расколется на всю глубину, разрушаясь сама и увлекая за собой всё остальное.

Но вот как-то всё постепенно затихло...

Матюхин с опаской выглянул — прежде вперёд, в поле — не идут ли? Нет, оттуда, кажется, ещё не шли. Затем он посмотрел в сторону, на недавнюю цепочку своего взвода автоматчиков, и не увидел его. Весь пригорок зиял ямами-воронками между нагромождением глинистых глыб, комьев земли; песок и земля засыпали вокруг траву, будто её никогда и не было здесь. Невдалеке распласталось длинное тело Козыры, который, судя по всему, не успел добежать до своего спасительного окопчика. Голова и верхняя часть его туловища были засыпаны землёй, ноги также, лишь на каблуках не истоптанных ещё ботинок блестели отполированные металлические косячки...

— Ну вот, помогла, называется, — сказал Матюхин и не услышал своего голоса. Из правого уха по грязной щеке стекала струйка крови.

В годы Великой Отечественной войны в качестве корреспондента газеты «Красная звезда» Платонов побывал подо Ржевом, на Курской дуге, на Украине и в Белоруссии. Его первый военный рассказ был напечатан в сентябре 1942 года. Он назывался «Броня» и рассказывал о моряке, занятом изобретением состава сверхпрочной брони. После его гибели становится ясно, что броня, «новый металл», «твёрдый и вязкий, упругий и жёсткий» - это характер народа. Главный редактор «Красной звезды» Д. Ортенберг вспоминал: «Его увлекали не столько оперативные дела армии и флота, сколько люди. Он впитывал всё, что видел и слышал, глазами художника».

Основными жанрами прозы Платонова в годы войны были очерк и рассказ, что, как вы помните, вообще характерно для литературы тех лет. В «Красной звезде» были опубликованы «Труженик войны», «Прорыв на Запад», «Дорога на Могилёв», «В Могилёве» и др. Темы военных произведений Платонова - ратный труд и подвиг русского солдата, изображение античеловеческой сущности фашизма. Эти темы составляют основное содержание сборников прозы - «Под небесами Родины» (1942), «Рассказы о Родине» (1943), «Броня» (1943), «В сторону заката солнца» (1945), «Солдатское сердце» (1946). Платонова прежде всего интересовала природа солдатского подвига, внутреннее состояние, мгновение мысли и чувства героя перед самим подвигом. В рассказе «Одухотворённые люди» (1942) - о героизме морских пехотинцев в сражении под Севастополем - автор пишет о врагах: «Они могли биться с любым, даже самым страшным противником. Но боя со всемогущими людьми, взрывающими самих себя, чтобы погубить своего врага, они принять не умели».

Размышления о жизни и смерти, которые всегда волновали Платонова, в годы войны стали ещё более глубокими. Он писал: «Что такое подвиг - смерть на войне, как не высшее проявление любви к своему народу, завещанной нам в духовное наследство?» Примечателен рассказ «Неодушевлённый враг» (1943). Его идея выражена в размышлениях о смерти и победе над ней: «Смерть победима, потому что живое существо, защищаясь, само становится смертью для той враждебной силы, которая несёт ему гибель. И это высшее мгновение жизни, когда она соединяется со смертью, чтобы преодолеть её...»

В 1946 году в журнале «Новый мир» был опубликован рассказ А. Платонова «Семья Иванова» (более позднее название - «Возвращение») - о солдате, пришедшем с войны. В нём писатель поведал о трагедии народа, о тех семьях, которые после войны переживали драму, потому что вчерашние солдаты приходили ожесточёнными, изменившимися, с трудом возвращались к нормальной жизни. Правду жизни, по мнению Платонова, видели дети, которые одни понимали истинную цену семьи.

Этот рассказ был жестоко осуждён критиками. Автора обвиняли в клевете на действительность, в искажении образа воина, советского человека. Критик В. Ермилов так и назвал свою рецензию - «Клеветнический рассказ А. Платонова» (в 1964 году он признал в печати, что ошибся в оценке «Семьи Иванова»), После уничтожающей критики Платонова окончательно перестали печатать.

Писатель вернулся с войны с тяжёлой формой туберкулёза. В последние годы жизни он был прикован к постели. И всё же в конце 1940-х годов он готовит переложения народных сказок, пишет пьесу о Пушкине. Выходят в свет три сборника обработанных писателем народных сказок: «Финист - ясный сокол», «Башкирские народные сказки», «Волшебное кольцо» (под редакцией М.А. Шолохова). В 1950 году он начал писать новое произведение - пьесу «Ноев ковчег», но работа осталась незавершённой. Умер Андрей Платонович Платонов 5 января 1951 года и был похоронен на Армянском кладбище в Москве.