Евгений александрович мравинский биография. Евгений Александрович Мравинский: биография – Он был в этом убежден

В течение пятидесяти лет (1938-1988) возглавлял Заслуженный коллектив России Академический симфонический оркестр Ленинградской филармонии. Мравинский - один из крупнейших дирижёров XX века, значительная фигура в культурной жизни Ленинграда.

Биография

Родился в дворянской семье Александра и Елизаветы Мравинских. Отец, Александр Константинович (1859-1918), выпускник Императорского училища правоведения, состоял членом консультации при Министерстве юстиции, служил окружным юрисконсультом военно-окружного совета Петроградского военного округа и имел чин тайного советника. Мать, Елизавета Николаевна (1871-1958), происходила из дворянского рода Филковых. Сестра отца, Евгения Мравинская , была знаменитой солисткой Мариинского театра в 1886-1900 годах под псевдонимом Мравина. Сводной сестрой отца была Александра Коллонтай. Среди родственников Мравинского - поэт Игорь Северянин .

Учился во 2-й Санкт-Петербургской гимназии и на естественном факультете Петроградского университета, который бросил из-за невозможности совмещать учёбу с работой в театре. Обучался в дирижёрско-хоровом техникуме при Ленинградской академической капелле. Работал артистом миманса в Мариинском театре, пианистом в Хореографическом училище, где досконально изучил сложную технику классического танца. В 1924 году поступил в Ленинградскую консерваторию на отделение композиции. В 1927 году стал заниматься на отделении дирижирования, где и приобрёл технические навыки и умение работать с партитурой. С 1929 по 1931 годы был заведующим музыкальной частью Ленинградского хореографического училища.

Дебютировал в Мариинском театре в 1932 году. В 1932-1937 годах провёл около 40 программ с оркестром Ленинградской филармонии. В 1934 году этот оркестр одним из первых в СССР получил почётное звание Заслуженного коллектива Республики. В 1932-1938 годах был дирижёром Мариинского театра, в основном балетного репертуара. В 1938 году, победив на Первом Всесоюзном конкурсе дирижёров в Москве, возглавил Симфонический оркестр Ленинградской Филармонии, которым руководил почти 50 лет.

В 1939 году первым исполнил Шестую симфонию Шостаковича . В 1940 году впервые дебютировал в Москве . После начала Великой Отечественной войны оркестр Мравинского был эвакуирован в Новосибирск . Оттуда в сентябре 1944 года оркестр вернулся в Ленинград.

1946 год - первые зарубежные гастроли Мравинского. Он побывал в Финляндии, где также встретился с знаменитым композитором Яном Сибелиусом. В 1954 году, за заслуги в развитии музыкального искусства Мравинскому было присвоено звание народного артиста СССР. 1955 год - вторые зарубежные гастроли оркестра Мравинского - в Чехословакии. 1956 год - гастроли в ГДР, ФРГ, Швейцарии и Австрии , 1958 год - гастроли в Польше , 1960 год - гастроли в семи странах Западной Европы, 34 концерта. С тех пор оркестр Мравинского выезжал на гастроли примерно каждые два года, в Западную или Восточную Европу (8 раз - в Австрии, 6 раз - в Японии). Последние зарубежные гастроли Мравинского состоялись в 1984 году, а последний концерт - 6 марта 1987 года в Большом зале Ленинградской филармонии.

С 1961 года Мравинский преподавал в Ленинградской консерватории, с 1963 года - профессор.

Евгений Александрович Мравинский, выдающийся отечественный дирижер, появился на свет в Санкт-Петербурге в 1903 г. в дворянской семье. Отец будущего дирижера служил в Министерстве юстиции, мать происходила из старинного рода. В то же время семья была тесно связана с искусством: одним из дальних родственников был Игорь Северянин, а тетя по линии отца под псевдонимом Мравина пела в Мариинском театре.

Октябрьская революция, заставшая Мравинского четырнадцатилетним подростком, коренным образом изменила жизнь семьи: утрата имущества и положения в обществе, ощущение собственной неугодности новой власти. Чтобы выжить, мать Евгения работала в костюмерной Мариинского театра. В 1920 г., окончив Трудовую школу, юноша поступил в Петроградский университет, но нужда заставила зарабатывать. Он становится мимистом в Мариинском театре, благодаря чему получает возможность общаться с лучшими певцами того времени, в частности, с . Совмещать работу с учебой было нелегко, и он бросил университет. Другим источником не только заработка, но и бесценного музыкального опыта становится концертмейстерская деятельность в хореографическом училище.

Потерпев неудачу при попытке поступить в консерваторию, Мравинский записывается в учебные классы при Ленинградской академической капелле. Он обучается композиции, и весьма успешно – творения его исполняются, но молодой композитор своими успехами не удовлетворен. В 1927 г. он начинает учиться дирижированию у Николая Малько, а по прошествии двух лет – у Александра Гаука.

Дирижерский дебют Мравинского состоялся в Мариинском театре в 1932 г. Проявить себя помог случай: Евгению Александровичу приходится встать за пульт вместо дирижера, который внезапно заболевает. «Спящую красавицу» в тот вечер проводит он блестяще, а впоследствии дирижирует спектаклями прославленного театра – в основном балетными, одновременно работая с оркестром Ленинградской филармонии. Постепенно он начинает понимать истинное свое призвание – быть не оперным дирижером, а симфоническим.

Под его руководством симфонический оркестр был удостоен звания Заслуженного коллектива Республики – одним из первых в стране. С этим оркестром Мравинский подготовил несколько десятков программ. Блестящей идеей дирижера стали концерты-лекции: начало исполнения он предварял интересным и увлекательным рассказом о музыке.

В 1938 г. Мравинский одержал победу на Всесоюзном конкурсе дирижеров, после чего получил немало заманчивых предложений, но оркестр свой не оставил, с ним была связана его последующая творческая жизнь. Он пятьдесят лет возглавлял коллектив, который любители музыки часто неофициально называли не оркестром Ленинградской филармонии, а «оркестром Мравинского».

После войны начинаются зарубежные гастроли оркестра Мравинского: Финляндия в 1946 г., Чехословакия в 1955, Германия, Австрия и Швеция в 1956, Польша в 1958, а в 1960 г. оркестр дал в общей сложности тридцать четыре концерта в семи западноевропейских государствах. В последующие годы дирижер выезжал за границу со своим оркестром раз в два года, последний раз это произошло в 1984 г.

Какое бы произведение ни дирижировал Мравинский, он творчески подходил к интерпретации, раскрывая такие черты, которые от других дирижеров зачастую оказывались сокрытыми. Это позволяло ему ярко, образно и в то же время изящно преподносить публике не только симфонии и Бетховена, но и то, что менее часто можно было услышать в концертных программах – например, творения Брукнера и , а также музыку современников. Особая страница творчества Мравинского – сотрудничество с . Под его управлением впервые прозвучали симфонии Дмитрия Дмитриевича – , . Композитору хотелось, чтобы и премьерой дирижировал Мравинский, но во время войны он находился в эвакуации в Новосибирске. Но вскоре после куйбышевской премьеры под управлением состоялась премьера новосибирская, которой дирижировал Мравинский.

Музыка для Евгения Александровича была естественной формой существования. «Она относится к первейшим потребностям человека, лишиться ее равносильно утрате счастья», – писал дирижер в своем дневнике. Присутствие публики в зале казалось ему условностью – он считал, что музыку следует обращать к Господу Богу. Многие считали его человеком холодным и замкнутым, но это была не холодность, а благородная сдержанность – неотъемлемая часть аристократического воспитания, полученного в детстве. Мравинского отличала исключительная скромность – он не любил фотографироваться, тем более – позировать, в его квартире не было никаких ценных вещей, кроме рояля и проигрывателя.

Дирижерскую деятельность Евгений Александрович продолжал до самой смерти и даже в преклонные годы искал новые формы работы. Совместно с режиссером Андреем Торстенсеном он организовал телетрансляции концертов, в которых использовалось несколько камер. Благодаря этому телезрители могли видеть именно ту группу инструментов, которая солирует в данный момент.

Последний концерт Мравинского состоялся в марте 1987 г., а в январе следующего года дирижер ушел из жизни.

Музыкальные Сезоны

В культурной жизни Ленинграда величественная фигура Мравинского играла большую, почти культовую, роль, символизируя преемственность традиций.


Русский дирижер. Родился в Петербурге 22 мая (4 июня) 1903. Учился на естественном факультете Петроградского университета, работал артистом миманса в Мариинском театре, пианистом в Хореографическом училище. В 1924 поступил в Ленинградскую консерваторию, где вначале занимался в классе композиции, а с 1927 – в классе дирижирования, вначале у Н.А.Малько, а после его отъезда за границу – у А.В.Гаука. В 1932 дебютировал в Мариинском театре, продирижировав балетом Спящая красавица Чайковского. В 1932–1938 был дирижером этого театра (преимущественно балетного репертуара); с 1938, победив на конкурсе дирижеров, возглавил Симфонический оркестр Ленинградской филармонии (бывший Придворный) и оставался на этом посту до конца своих дней. За десятилетия работы с Мравинским оркестр превратился в коллектив, обладающий исключительно высоким профессионализмом и пользующийся международной известностью. С 1961 преподавал в Ленинградской консерватории.

Мравинский был дирижером авторитарного и в то же время несколько академического типа, стремившимся к максимально полной проработке интерпретации, вплоть до мельчайших деталей. Его манере были присущи скупой жест, жесткая воля, сдержанность эмоций, прекрасное чувство формы, и в то же время она воплощала духовную сосредоточенность мастера. В достаточно широком в стилистическом отношении, хотя и не слишком большом репертуаре Мравинского некоторое предпочтение отдавалось русской музыке, в том числе современной, а в западноевропейской классике – Бетховену, Брамсу, Вагнеру, Р.Штраусу и Брукнеру. Любимыми авторами Мравинского были Чайковский и Шостакович. К числу высших достижений дирижера можно отнести трактовки Пятой и особенно Шестой симфоний Чайковского, а также многих симфонических полотен Шостаковича: под его управлением впервые прозвучали Пятая, Шестая, Восьмая, Девятая, Десятая симфонии; Восьмую симфонию автор посвятил дирижеру.

В культурной жизни Ленинграда величественная фигура Мравинского играла большую, почти культовую, роль, символизируя преемственность традиций. Умер Мравинский в Петербурге 19 января 1988.

Народный артист СССР (1954). Лауреат Ленинской премии (1961). Герой Социалистического Труда (1973).

Жизнь и творчество одного из крупнейших дирижеров XX века неразрывно связаны с Ленинградом. Он вырос в музыкальной семье, однако по окончании трудовой школы (1920) поступил на естественный факультет Ленинградского университета. К тому времени, впрочем, юноша уже был связан с музыкальным театром. Необходимость в заработке привела его на сцену бывшего Мариинского театра, где он работал мимистом. Это весьма скучное занятие позволило между тем Мравинскому расширить свой художественный кругозор, приобрести яркие впечатления от непосредственного общения с такими мастерами, как певцы Ф. Шаляпин, И. Ершов, И. Тартаков, дирижеры А. Коутс, Э. Купер и другие. В дальнейшей творческой практике хорошую службу сослужил ему опыт, приобретенный во время работы пианистом в Ленинградском хореографическом училище, куда Мравинский поступил в 1921 году. К этому времени он уже расстался с университетом, решив посвятить себя профессиональной музыкальной деятельности.

Первая попытка поступить в консерваторию оказалась неудачной. Чтобы не терять времени, Мравинский записался в учебные классы Ленинградской академической капеллы. Студенческие годы начались для него в следующем, 1924 году. Курсы гармонии и инструментовки проходит он у М. Чернова, полифонии у X. Кушнарева, формы и практического сочинения у В. Щербачева. Несколько произведений начинающего композитора прозвучало тогда в Малом зале консерватории. Тем не менее самокритичный Мравинский уже ищет себя в иной области - с 1927 года он начинает занятия дирижированием под руководством Н. Малько, а через два года его педагогом стал А. Гаук.

Стремясь к практическому освоению дирижерских навыков, Мравинский некоторое время посвятил работе с самодеятельным симфоническим оркестром Союза совторгслужащих. Первые публичные выступления с этим коллективом включали произведения русских композиторов и заслужили одобрительные отзывы прессы. Одновременно Мравинский заведовал музыкальной частью хореографического училища и дирижировал здесь балетом Глазунова «Времена года». Кроме того, он проходил производственную практику в Оперной студии консерватории. Следующий этап творческого развития Мравинского связан с его работой в Театре оперы и балета имени С.М. Кирова (1931-1938). Сначала он был здесь дирижером-ассистентом, а через год получил самостоятельный дебют. Это было 20 сентября 1932 года. Под управлением Мравинского шел балет «Спящая красавица» с участием Г. Улановой. К дирижеру пришел первый большой успех, который был закреплен его следующими работами - балетами Чайковского «Лебединое озеро» и «Щелкунчик», Адана «Корсар» и «Жизель», Б. Асафьева «Бахчисарайский фонтан» и «Утраченные иллюзии». Наконец, здесь слушатели познакомились и с единственным оперным спектаклем Мравинского - «Мазепой» Чайковского. Итак, казалось, талантливый музыкант окончательно выбрал путь театрального дирижирования.

Всесоюзный конкурс дирижеров 1938 года открыл новую великолепную страницу в творческой биографии артиста. К этому времени Мравинский уже накопил порядочный опыт в симфонических концертах Ленинградской филармонии. Особенно важной была его встреча с творчеством Д. Шостаковича во время декады советской музыки 1937 года. Тогда впервые прозвучала Пятая симфония выдающегося композитора. Позднее Шостакович писал: «Наиболее близко я узнал Мравинского во время нашей совместной работы над моей Пятой симфонией. Должен сознаться, что сначала меня несколько испугал метод Мравинского. Мне показалось, что он слишком много копается в мелочах, слишком много внимания уделяет частностям, и мне показалось, что это повредит общему плану, общему замыслу. О каждом такте, о каждой мысли Мравинский учинял мне подлинный допрос, требуя от меня ответа на все возникавшие у него сомнения. Но уже на пятый день совместной работы я понял, что такой метод является безусловно правильным. Я стал серьезнее относиться к своей работе, наблюдая, как серьезно работает Мравинский. Я понял, что дирижер не должен петь подобно соловью. Талант должен прежде всего сочетаться с долгой и кропотливой работой».

Исполнение Пятой симфонии Мравинским стало одной из кульминаций конкурса. Дирижеру из Ленинграда была присуждена первая премия. Это событие во многом определило судьбу Мравинского - он стал главным дирижером симфонического оркестра Ленинградской филармонии - ныне заслуженного коллектива республики. С тех пор в жизни Мравинского не происходит сколько-нибудь заметных внешних событий. Год за годом пестует он руководимый оркестр, расширяет его репертуар. Оттачивая свое мастерство, Мравинский дает великолепные интерпретации симфоний Чайковского, произведений Бетховена, Берлиоза, Вагнера, Брамса, Брукнера, Малера и других композиторов.

Мирная жизнь оркестра была прервана в 1941 году, когда по постановлению правительства Ленинградская филармония эвакуировалась на восток и свой очередной сезон открыла в Новосибирске. В те годы особенно значительное место в программах дирижера заняла русская музыка. Наряду с Чайковским он исполнял сочинения Глинки, Бородина, Глазунова, Лядова... В Новосибирске филармония дала 538 симфонических концертов, на которых присутствовало 400 тысяч человек...

Высшего расцвета достигает творческая деятельность Мравинского после возвращения оркестра в Ленинград. По-прежнему дирижер выступает в филармонии с богатыми и разнообразными программами. Отличного интерпретатора находят в его лице лучшие произведения советских композиторов. По замечанию музыковеда В. Богданова-Березовского, «свой индивидуальный стиль исполнения, для которого характерны тесное слияние эмоционального и интеллектуального начал, темпераментность повествования и уравновешенная логика общего исполнительского плана, выработался у Мравинского прежде всего в исполнении советских произведений, пропаганде которых он отдавал и отдает много внимания».

В трактовке Мравинского впервые прозвучали многие творения советских авторов, в том числе вошедшие в золотой фонд нашей музыкальной классики Шестая симфония С. Прокофьева, Симфония-поэма А. Хачатуряна и прежде всего выдающиеся создания Д. Шостаковича. Шостакович доверил Мравинскому первое исполнение своих Пятой, Шестой, Восьмой (посвященной дирижеру), Девятой и Десятой симфоний, оратории «Песнь о лесах». Характерно, что, говоря о Седьмой симфонии, автор подчеркивал в 1942 году: «В нашей стране симфония исполнялась во многих городах. Москвичи слушали ее несколько раз под управлением С. Самосуда. Во Фрунзе и Алма-Ате симфонию исполнял Государственный симфонический оркестр, руководимый Н. Рахлиным. Я глубоко благодарен советским и иностранным дирижерам за ту любовь и внимание, какое они проявили к моей симфонии. Но наиболее близко мне как автору прозвучала она в исполнении оркестра Ленинградской филармонии под управлением Евгения Мравинского».

Безусловно, что именно под руководством Мравинского ленинградский оркестр вырос в симфонический коллектив мирового класса. Это результат неустанной работы дирижера, его неуемного стремления к поискам новых, наиболее глубоких и точных прочтений музыкальных произведений. Г. Рождественский пишет: «Мравинский одинаково требователен к себе и к оркестру. Во время совместных гастролей, когда мне на протяжении сравнительно короткого отрезка времени приходилось много раз слышать одни и те же произведения, я всегда удивлялся способности Евгения Александровича не терять ощущения их свежести при многократном повторении. Каждый концерт - премьера, перед каждым концертом все должно быть заново отрепетировано. А как это порой бывает трудно!»

В послевоенные годы к Мравинскому пришло международное признание. Как правило, дирижер выезжает в зарубежные гастроли вместе с руководимым коллективом. Лишь в 1946 и 1947 годах он был гостем «Пражской весны», где выступал с чехословацкими оркестрами. С триумфальным успехом проходили выступления Ленинградской филармонии в Финляндии (1946), Чехословакии (1955), странах Западной Европы (1956, 1960, 1966), Соединенных Штатах Америки (1962). Переполненные залы, овации публики, восторженные рецензии - во всем этом признание первоклассного мастерства симфонического оркестра Ленинградской филармонии и его главного дирижера Евгения Александровича Мравинского. Заслуженное признание получила также и педагогическая деятельность Мравинского - профессора Ленинградской консерватории.

Л. Григорьев, Я. Платек, 1969

Такие личности, как Евгений Александрович Мравинский, – явление редкое в любую эпоху. Как правило, жизнь их не бывает благополучной: впрочем, у кого она безоблачна? Поэтому, помимо высот, которых им удается достичь в своем деле, поучительны и те способы выживания, та форма сопротивления иммунитета, что они для себя выбирают.

Вокруг каждого великого человека создаются легенды, будто специально затемняющие его подлинную сущность. Вот и о Мравинском слышишь: мол, сдержанный, замкнутый, холодноватый… Действительно, внешне он так именно и держался – как предписывалось ему его средой, правилами, привитыми с детства.

Но ни мать его, Елизавета Николаевна, из рода Филковых, ни отец, Александр Константинович, тайный советник, юрист по образованию, верно, не предполагали, что все, чему они своего сына учат, что в него вкладывают, окажется в трагическом противоречии со временем, окружением, нравами, понятиями, в которых ему придется существовать.

Все рухнуло, можно сказать, в одночасье: вместо анфилады комнат на Средней Подъяческой, возле канала Грибоедова, – коммуналка, вместо абонемента в Мариинском императорском театре – попытка Елизаветы Николаевны пристроиться там, не важно, кем, пусть даже костюмы гладить. И далее, как в известных сюжетах: распродажа всего, что удалось сберечь, нищета, голод, состояние людей, сознающих, что они помеха для новой власти и что в любой момент…

Но при этом никаких послаблений себе не дозволялось. Те задачи, что были поставлены до крушения всего, оставались, несмотря ни на что, неизменными: мать билась из последних сил, чтобы дать сыну образование. В двадцать восьмом году она ему написала:

“Мне было бы больно ошибиться в звучании твоей личности”.

Возможно, такая требовательность и к себе, и друг к другу поддерживала в них выносливость. А думала мать о высоком предназначении сына еще до его рождения, о чем свидетельствуют ее записи: она почувствовала, что станет матерью, в Венеции, и старалась впитывать окружающую ее красоту так, чтобы это проникло в самое ее нутро. Да, ничего не бывает из ничего.

Евгений Мравинский был выпестован родительской заботой, утонченной образованностью их круга, породы, представителем каковой он оставался на всем протяжении своего жизненного пути, что само по себе говорит о его душевной силе.

Ему исполнилось четырнадцать, когда произошла революция, но как личность он уже был сформирован. Хотя нет, раньше: сызмальства в нем была заложена тяга к бытию всего сущего, давшая ему колоссальный заряд. В дневниках, что он вел всю жизнь, природа, пожалуй, главное действующее лицо. В 1952 году он записывает:

“В сознании человека Природа взглянула не только на себя – а что важнее – внутрь себя. (Самовзгляд природы)”.

А, например, в сентябре 1953-го:

“Вот – еще один цикл кончился: вчера на озере видел в березовых колках – многие деревья совсем оголены и чернеют по-зимнему… Благодарю судьбу – что видел и осязал весь этот цикл: от первых листочков, мушек и пчелок – до начала зимнего сна; от первой неодолимой нежности, к мощи разрешенного изобилия – и до великого успокоения завершенности…”

“А я-то все думаю, что к жизни я не привязан, что не нужно мне ничего… что я умер… Вранье это: так же жаден к жизни, как в юности! За внешними омертвевшими слоями души, послабевшими силами, сердцевина моего существа будто даже и не жила еще – так иссушающе горяча жажда ея… Брать, осязать, видать, обонять, слышать Бытие… “Вещное” Бытие, пусть оно даже является в виде субботних пенсионеров, проносящихся переполненных электричек, вот тех двух собак, готовящихся к драке за будкой станции, или инсультника, присевшего около меня на скамейку…”

Прерывать эти цитаты трудно – настолько велик напор, идущий от текста, от самой натуры Мравинского. Буду по мере возможности возвращаться к этому богатству, пока еще нигде не опубликованному и даже не до конца разобранному. Дай бог здоровья Александре Вавилиной довести это трудное дело до конца.

Столь же рано обнаружились у Мравинского способности к музыке, о возможностях, о сущности которой он тоже размышлял постоянно.

“Можно ли прожить без музыки? – спрашивает он в дневнике. – Как будто она не относится к первейшим потребностям человека. Но лишиться ее равносильно, по выражению Дарвина, “утрате счастья”. Однако я верю во всепобеждающую силу музыки. Достаточно прийти в концертный зал без предубежденности, чтобы оказаться во власти музыки”.

Странно, а точнее, неловко читать в материалах, посвященных Мравинскому, что-де свое призвание он понял не сразу, шел к нему как бы ощупью, увлекшись поначалу естественными науками, потом поступил в группу миманса Кировского, бывшего Мариинского театра, работал концертмейстером в балетных классах, а в консерваторию только со второго раза поступил: от недостаточно еще, что ли, выраженного дарования?

Так возникает версия о средних способностях, средних возможностях, благодаря упорству доведенных до виртуозного мастерства, – версия, близкая посредственностям, греющая их сирую душу. Своего рода клип, доступный вкусам, пониманию масс.

Но отбросим лицемерие: искусство – удел избранных, а музыка – вдвойне. Она требует аристократизма, и духа, и воспитания. Для Мравинского же путь к призванию осложнился не столько даже житейскими, сколько историческими обстоятельствами. В консерваторию его приняли лишь после того, как его родственница, тетка по отцовской линии, Александра Коллонтай, поручилась за его лояльность. Если бы не она, клеймо, родовое проклятие, вполне вероятно, не дало бы нам узнать Мравинского-дирижера. Это ведь был страшный грех – уходить корнями в “дворянское гнездо” к Фету-Шеншину, к Северянину-Лотыреву.

Порода таких, как Мравинский, была обречена на уничтожение. Он выжил. И пронес в себе, как в капсуле, в наше время иную эпоху. Девятнадцатый век. А чего ему это стоило – догадайтесь.

“Из прошлой жизни” сохранился альбомчик (фотографии из него недавно удалось переснять японцам – страстным, фанатическим почитателям Евгения Александровича, для которых он – национальный герой), где семья, еще в полном составе, запечатлена в излюбленном своем месте отдыха, что нынче называется Усть-Нарвой.

Нездешние лица, забытые позы, атмосфера, канувшая в небытие. И нигде ни в чем ни тени аффектации, ни намека на роскошь, на “имеющиеся возможности”. Летний день, соломенные кресла, счастье, что живешь, дышишь, слышишь пение птиц. Большего не может быть – и не надо. Владимир Набоков, которому подобное было даровано и отнято, – никогда не простил. У Мравинского по-другому вышло: он тоже ничего не забыл, но здесь выстоял.

Квартиру, окнами выходящую к Петровской набережной, к Неве, к домику Петра Великого, он получил после того, как начальство прослышало, что он принимает иностранцев в шестиметровой кухне: возмутительно – эпатаж? Да почему… Он просто не умел притворяться и не считал нужным приукрашивать то, в чем ему выпало существовать. У него выработалась своя теория, свой способ выживания: нельзя ничем обрастать – “экспроприируют”.

А вторично это можно уже не перенести. Тем более что он привязывался к вещам, рукотворным предметам, игрушечкам, сувенирчикам, но большего себе не позволял. Любая другая собственность его тяготила, напоминая, вероятно, о пережитом ожоге. Выход – никогда ничего не иметь.

Его дом – доказательство последовательности позиции. Кроме рояля, накрытого, как верная лошадь, попоной, ничего ценного, что могло бы, скажем, грабителя соблазнить. Почти шок: неужели здесь жил великий музыкант, которому мир рукоплескал?! Не то что мебели – ни редкостных картин, ни “богатой” библиотеки, ни техники, разве что простенький проигрыватель, привезенный женой, Александрой Михайловной Вавилиной: о нем речь впереди.

Такое ощущение, что он всегда был готов встать, уйти без оглядки, не сожалея ни о чем оставленном. Но ведь так не бывает, человеческая природа такому сопротивляется. Человеку свойственно врастать. Но он, Мравинский, и врос – в эту землю, в эту страну, откуда его было не выдернуть. Хотя соблазны, предложения до последнего, можно сказать, дня возникали. Нет, крепко сидел, как ни расшатывали его и с той, и с другой стороны.

…Казалось бы, пора понять: среди настоящих художников не было в нашу эпоху баловней, всем давали по зубам, всем – для острастки что ли? – петлю накидывали, “предупреждали”, угрожали. И все же теплится надежда: вдруг хоть кому-то удалось сохраниться вне соприкосновения с грубой, жесткой рукой, не услышав оскорбительных окриков? Тем более музыка – она же вне политики. И музыкантов такого ранга, как Мравинский, следовало хотя бы из прагматических соображений беречь, как украшение фасада.

Поэтому каждый раз, точно впервые, недоумеваешь, негодуешь, отказываешься понимать, что же это за зло такое, у которого взамен обрубленных голов новые мгновенно прирастают, и что принуждает нацию заниматься самоистреблением, и отчего власть посредственностей так велика, а жертвы – лучшие из лучших…

Вот и в отношении Мравинского, признаться, оставались иллюзии. Ведь гигант, уникум – надо же, пятьдесят лет простоять за пультом одного и того же оркестра, который весь мир называл не иначе, как “оркестром Мравинского!” Да и сам облик Евгения Александровича, магически действующий и на оркестр, и на зал, рост, осанка, безупречная лепка лица, где все лишнее – отжато, вызывали скорее трепет, а уж никак не сочувствие. И награждали его, отличали: так неужели и его, и ему… Да, именно. Дергали на протяжении всей жизни.

Вплоть – страшно выговорить – до угрозы увольнения. И когда – в апогее всемирной славы! В доказательство можно было бы привести фамилии деятелей и деятельниц из местной ленинградской руководящей элиты, но, с другой стороны, зачем воскрешать их из забвения, ими вполне заслуженного? Тем более что сам Евгений Александрович старался жить, работать вне сферы их досягаемости, никак и ни в чем не пересекаясь, до той поры, пока…

– Пока он не понимал, – говорит Александра Михайловна Вавилина-Мравинская, – что это очередное препятствие. Препятствие продирижировать то, что ты хочешь, вести ту программу, которую задумал. Так было и в 1938-м, и в 1948-м… А, например, в 1970 году его вызвали в Смольный, и секретарь по идеологии заявила ему, что филармония в нем больше не нуждается.

Это было за два дня до посадки в поезд, оркестр уезжал с концертами по Европе. Гастроли оказались сорваны. Послали, как принято, телеграмму, что Мравинский тяжело болен, – стандартный прием. Но тогда еще, можно считать, обошлось, Госконцерту не пришлось платить неустойку, нашли замену, и достойную – Светланова. Вот с гастролями в Японии в 1981 году, куда оркестр тоже не пустили, сложнее получилось: убытки понесли все, а японского импресарио почти разорили.

– Слышала, оркестр однажды “наказали” за то, что кое-кто из музыкантов после очередной зарубежной поездки не вернулся. Тогдашний “хозяин” Ленинграда вызвал Мравинского, и, как народная молва доносит, воскликнул грозно: от вас бегут! На что Мравинский ответил: это от вас бегут!

– Это байка. Но правда, что перед каждой поездкой Евгению Александровичу вручался список с фамилиями “невыездных” оркестрантов, и, будто назло, это была либо ведущая группа альтов, либо тромбонов, и так далее… Можете представить, как это выбивало, сокращало жизнь.

Юбилейный же концерт к столетию оркестра, к которому так тщательно готовились, отменили буквально накануне, при вывешенных уже афишах: позвонили перед выходом Евгения Александровича на сцену, на генеральную: мол, так диктуют обстоятельства, а какие именно – не выяснено до сих пор. Помню, он просто влип в кресло: что делать? Решили, пусть не будет юбилея, но концерт состоится. И какой был успех, что называется, на люстрах висели…

– В семидесятом году, вы сказали, он оказался “невыездным”, когда и как запрет сняли?

– Тогда же, в семидесятом, в Германии проводились торжества двухсотлетия со дня рождения Бетховена, и немцы сказали, что без Мравинского они этого не мыслят. Евгений же Александрович заявил, что никуда не поедет, коли его сочли “непроходным”. Но позвонила та же дама, что его “уволила”, и начальство из Смольного, и из Москвы, и Евгений Александрович согласился: и была Шестая Бетховена, и Пятая, и Четвертая…

– Кошки-мышки – увлекательная игра.

– Но в 1971-м, перед поездкой в Западную Европу, все вновь повторилось. Мы были в Комарове, в Доме творчества композиторов, Евгений Александрович сидел с партитурами, когда туда приехал художественный руководитель оркестра и сообщил, что… Словом, Евгения Александровича от гастрольной поездки опять отстранили, но, самое страшное, что при этом я как первая флейта в оркестре обязана была поехать: иначе, как мне объявили, меня бы тоже уволили. А ведь мы практически не расставались. Когда Инна умерла, я старалась никогда не оставлять его одного…

Подступаю к этой теме, испытывая робость, зная, помня категорическое нежелание Мравинского обнародовать что-либо из сокровенного. Но вместе с тем он столь же категоричен был в своей нелюбви к записям, как аудио, так и видео, и, ему потворствуя, сколько случилось потерь, утрат, которые уже ничем и никогда не возместить.

Теперь та же Александра Михайловна на это сетует, вспоминая, например, фестиваль в Германии, посвященный Шостаковичу, от которого из-за запретов, наложенных Мравинским, ни кассет, ни пластинок не сохранилось: да не надо было его слушать, она сказала с досадой, подвесили бы незаметно микрофон… Его личная жизнь, конечно, сфера иная, но, когда речь идет о личности такого масштаба, все должно быть сохранено, все, достойное внимания, что может дать “ключ”.

К тому же успела уже распространиться и внедриться в сознание легенда о его пресловутой холодности, что абсолютная неправда. Нет, по натуре своей этот человек был, напротив, чрезвычайно раним, темпераментен до взрывчатости. И то, что он на репетициях никогда не кричал, карая провинившегося одним лишь взглядом, свидетельствует скорее о его самообладании, чувстве собственного достоинства, что для людей его породы всегда считалось превыше всего.

А изнутри кипело, плавилось, болело. Он был способен к безоглядной любви и к страданию на пределе отпущенных ему природой возможностей, совершенно себя не щадя. И в выборе спутниц его личность раскрывается с полнотой не меньшей, чем в дневниках, не предназначенных для публичных чтений. Так что же, и тут, как он с дневниками собирался поступить, все бесследно уничтожить, сжечь?

Он полюбил на пятьдесят четвертом году жизни, и первое, что я увидела в доме, где последние двадцать пять лет хозяйкой была Александра Михайловна Вавилина, – большой фотографический портрет другой женщины. С нее, с Инны, и начался наш разговор. И по тому, как Александра Михайловна говорила о своей предшественнице, я поняла, что попала в иное измерение, иной мир, куда нет доступа мелочности, мусору, казалось бы, так или иначе налипающим на все и на всех, но, выходит, от которых можно уберечься.

Мравинский Инну обрел поздно и вскоре потерял: болезнь спинного мозга и кроветворных органов. Умирала она мучительно. Это было колесование, по словам Александры Михайловны, давней ее подруги. В оркестр же Мравинского Вавилина поступила, пройдя конкурс – двадцать шесть человек на место, – еще, что называется, не будучи вхожа в его дом. Иначе, она говорит, он при своей щепетильности ни за что ее бы не принял.

Потом она наблюдала его и извне, и изнутри. И сидя в оркестре, и у постели больной умирающей любимой женщины. Была в доме, когда врач, отозвав его на кухню, сказал: сражение проиграно. А на следующий день глядела из-за пульта на него, когда он дирижировал “Смерть Изольды” Вагнера и “Альпийскую” симфонию Рихарда Штрауса.

Не могу не сказать еще об одной легенде, а скорее, сплетне, довольно-таки подлого свойства, связанной с Тринадцатой симфонией Шостаковича: журналистка, специализирующаяся на музыкальной тематике, писала негодующе о предательстве Мравинским Шостаковича, уклонившегося-де от исполнения Тринадцатой из опасений себе навредить. Версию подхватили. Это ведь всегда так сладостно – облить грязью чью-либо репутацию, демонстрируя таким манером свою смелость, прогрессивность.

Но только ни к Шостаковичу, ни к Мравинскому эта недостойная возня не имела никакого отношения. Когда Дмитрий Дмитриевич прислал, как обычно, новую партитуру Евгению Александровичу, Инна уже болела, и диагноз был известен. На Тринадцатую не оставалось сил: изо дня в день, в течение не просто месяцев – лет он пытался отнять Инну у смерти.

Надо ли говорить, что непонятное для журналистки, Шостакович понял. К слову, Пятая симфония Шостаковича – последнее, над чем Мравинский работал, впервые исполнив ее в 1937 году. Сколько раз он ею дирижировал, и вот буквально за несколько дней до смерти партитура Пятой вновь стояла на пюпитре, и он, еще надеясь, что удастся ему ее исполнить, как бы заново в нее вчитывался, уходя еще глубже, в бездонность…

Когда Инна умирала, его рука лежала у ее сердца до последнего биения. И в течение года после Инниной смерти Александра Михайловна, опасавшаяся оставить Мравинского одного, исполняя Иннин наказ, была свидетельницей, как каждую ночь без двадцати два, в час Инниной смерти, он пробуждался, точно по какому-то сигналу, и садился в постели, когда бы ни лег и какую бы дозу снотворного ни принял.

Спустя жизнь, Александра Михайловна похоронила его там, где уже была Инна, на Богословском кладбище, выдержав атаку властей, все решивших, как водится, наперед: и ритуал прощания, и место захоронения, “престижное”, положенное, как они сочли, по ранжиру. Но нет, не получилось. По настоянию Александры Михайловны Мравинского отпевали в Преображенском соборе, все пространство которого и близлежащие улицы были заполнены людьми. Это было всенародное прощание, никем не срежиссированное – всенародное признание, не связанное ни с какими официальными почестями, а возможно, и им супротив.

Уходил Мравинский в полном сознании, сидя в кресле. Александра Михайловна спросила: у тебя что-нибудь болит? Он отрицательно покачал головой. Был очень сосредоточен, взгляд направлен вовнутрь: старался не пропустить, познать переход…

– Вы думаете действительно не конец, а переход? – спрашиваю Александру Михайловну.

– Мы часто говорили об этом с Евгением Александровичем. У него есть запись о беседе с отцом Александром, протоиреем той церкви в Усть-Нарве, которую еще посещал Лесков. Отец Александр жаловался на нездоровье, и Евгений Александрович спросил, не боится ли он смерти. Ответ записал к себе в дневник – совпало, верно, с тем, что он сам чувствовал: “смерти не страшусь, но к жизни привязан…” Вообще, он же, Евгений Александрович, считал, что человек весь совсем не уходит, а остается нерастворимый осадок: дух, душа.

– Он был в этом убежден?

– Он был в этом убежден… Но ведь есть молитва: верую, Господи, помоги моему неверию. Такой человек, как Евгений Александрович, ни к одной философской категории не относился с абсолютом, его всегда сопровождало сомнение и в себе, и в том, что он делает, – оставалось то, что в технике называется “допуск”…

Сомнения его в себе отличались даже какой-то чрезмерностью.

“Он часто говорил, – вспоминает Александра Михайловна, – что жизнь прошла зря, он не туда себя направил и не оставит никакого следа. Считал, что другим дается все куда проще, никто так не волнуется, не переживает. А у него все связано с огромными душевными затратами”.

В 1952 году он записывает:

“Да, очень, очень горько: жизнь на исходе, – и вся пройдена не в “том материале”… Конечно, повторяю в сокровенном осмыслении – это не играет большой роли, и горечь идет, вероятно, от остаточных желаний что-то “воплотить” – “оставить след”… Но все же – горько на душе, и в этой горечи заново всплывают тени Сроков, минувших и грядущих, пусть давно изведанных и – ведомых”…

Дневник сохранил и его видение тех или иных музыкальных произведений, и то состояние, что он испытывал на репетициях, концертах. Кажется, он сам себя нарочно истязает, взваливает почти непереносимый груз. Зачем? Только ли свойство натуры? Но ведь сам процесс творчества, от посторонних глаз скрытый, мучителен, кровав, требует от художника беспощадного к себе отношения.

Говорят, Мравинский и оркестр свой не щадил. Конечно, существовать на пределе возможностей дано немногим, и утомительно, и даже обидно видеть перед глазами пример, недоступный, недосягаемый. И вместе с тем, когда пример такой утрачивается, возникает опустошенность: оркестр, оставшись без Мравинского, это пережил.

“Мне вспоминается, – написано в дневнике, – что я начал с введения строгой дисциплины. Вначале это не всем нравилось. А музыканты – народ с юмором, и надо было обладать выдержкой, чтобы не растеряться и настойчиво утверждать свои принципы в работе. Понадобилось время, чтобы мы полюбили друг друга”.

Как Мравинский работал с партитурами, открывая в них все новые глубинные слои, – особая тема. Сам он писал в тех же дневниках:

“Партитура для меня – это человеческий документ. Звучание партитуры – это новая стадия существования произведения. Сама партитура есть некое незыблемое здание, которое меняется, но стоит в целом прочно”.

То, что отличало и отличает Мравинского от многих других дирижеров, он сам выразил с предельной точностью:

“Я спрашиваю с себя много. Как дирижер иду на репетицию подготовленным. Я понимаю, что я не “хозяин музыкантов”, а посредник между автором и слушателями. В нашем коллективе сложилась практика полной отдачи и подготовленности. Я ничего особенного не требую… Прошу лишь точного проникновения в авторский замысел и мое понимание атмосферы произведения”.

Скромность поставленной задачи никак не соответствовала затратам, вложенным в ее достижение. Тем более, что цель, вот-вот, казалось бы, достигнутая, вновь отдалялась. Но иначе, пожалуй, и не могло получиться такого Бетховена, какого, сами немцы считали, Мравинский им открыл; Брукнера, где идея служения Богу впервые после автора воплотилась с той же кристальной ясностью; не говоря уже о Чайковском, с чьим портретом Мравинский не расставался, возил его с собой повсюду в папочке, и восхищаясь великим композитором, и сострадая ему как человеку близкому. В мире считалось, что по-настоящему понять музыку Чайковского можно только в исполнении оркестра Мравинского.

А сам он постоянно находил в своем исполнении несовершенства, страдая, не доверяя никаким комплиментам, изъявлениям восторга. Но однажды Александра Михайловна привезла из поездки проигрыватель, о котором речь шла в начале, и поставила одну из подаренных пластинок – “Аполлон Мусагет” Стравинского. Мравинский слушал, сидя в кресле, и, когда закончилось, с горечью произнес:

“Боже мой, какой я несчастный! Ведь как играют, как по форме прекрасно, все выверенно, одухотворено… Вот видишь, мне с моими так не сделать…”

“Это ты, – сказала она ему, – это твой оркестр”.

И он заплакал, всхлипывая, как мальчик.

Он плакал, бывало, и от обиды. Такое трудно представить, зная его властность, аскетическое лицо, с выражением горделивой неприступности, в чем-то сродни Гете. Но и Гете, наверное, были необходимы выплески, выходы, из напряженнейшего состояния духа, и его жизнь сдергивала с Олимпа, и хотелось плакать, биться о стену головой. Вот и Мравинский, когда его доводили, был способен на буйство. Однажды, явившись домой после вызова в “высокие инстанции”, подошел к серванту, где стоял подаренный японцами сервиз предметов эдак на двести, – и вмиг сервиза не стало.

“Почему я каждый раз должен продлевать себе прописку?!” – так он формулировал свои отношения с властями. Приезжая после заграничных турне и привозя восторженные рецензии, говорил:

“Ну вот еще прописку себе продлил”.

Впрочем, как местные власти, начальство ни старались, укротить, приручить Мравинского им не было дано. Он оставался им неподвластен. Наказания, что ими для него придумывались, он сбрасывал, как сильный зверь неумелые путы: в заграничное турне не пускали – ехал в свое прибежище в Усть-Нарву и наслаждался жизнью там, бродил, дышал вольно, всей грудью, писал дневники. В том-то и штука, что посредственности мерили его своими мерками, лишали того, что для самих было соблазном, а его богатство было в нем самом, и он умел, знал, как им распорядиться.

Политика его не занимала, хотя насчет реального положения дел он не заблуждался, не поддавался иллюзиям. То, что ему мешало, и то, что привело к трагическим в его судьбе, судьбе его семьи последствиям, воспринимал не как политик, а как философ. Верил ли он в перемены, надеялся ли на них?

По-видимому, он был далек от мысли, что возможен сдвиг, сразу преобразующий все в стране, в обществе. Готовился терпеть и жить, не обольщаясь надеждами, мол, авось, вдруг… Внутренние ресурсы – вот что, вероятно, для него было существеннее. Стоит, пожалуй, об этом задуматься и нам сейчас: если рассчитывать только на самих себя, возможно, и разочарований, и злобы будет меньше.

– А все же что его здесь удерживало? – задаю сакраментальный для наших дней вопрос.

– Сколько раз его при мне уговаривали остаться, – говорит Александра Михайловна, – но он, как зверюшка, стремился домой, скорей домой. Отмечал в календарике дни, остающиеся до возвращения… А как-то мне сказал, что не смог бы работать на Западе: там другой человеческий материал. Ведь наши люди эмоционально очень многогранны, как ни один другой народ.

– А кроме того, – она продолжила, – сложность, драматичность нашего времени, нашей страны таких художников, как Мравинский, не только не обедняли, а, напротив, даровали им возможность постижения трагического, без чего искусство невозможно, и Мравинский это, конечно, сознавал.

Сознание такое живет и в самой Александре Михайловне Вавилиной, флейтистке, уволенной из оркестра, где она проработала двадцать семь лет, спустя год после смерти Мравинского, когда его место там занял Юрий Темирканов. Да, перемены, переориентация в оркестре были, наверное, неизбежны, ведь Темирканов – антипод Мравинского во всем. Оркестр Мравинского с трудом, но “переучивался”, Вавилина, может быть, тут мешала? Но нельзя не сказать, что сообщение о готовящемся увольнении вдова получила в день годовщины смерти мужа, после вечера, посвященного его памяти: тогда ночью раздался телефонный звонок… Память Мравинского не позволяла оказаться сломленной. Но, Боже мой, откуда человеку силы брать?..

Вопрос этот, мне кажется, превыше всех проблем творчества, всех достижений в искусстве, в науке, и прогресс, и благоденствие отступают перед его вечной трагической неразрешимостью. Никто из нас не знает, что ему предстоит, и, пусть не всегда даже осознанно, мы ищем примеры. Они есть. Отчеканены в слове, в музыке, в живописи, в архитектуре. Все это было бы не нужно, если бы не рождало в людях способность жить.